Мать едет женить сына | страница 5



…Она укладывала яблоки в корзину и наказывала сыну про себя — меньше курить, есть яблоки, когда пишет, по ночам не работать, высыпаться досыта, не мучить себя. Человек, если счастливо живёт, долго проживёт. Корзина была тяжёлая, в её ноздрях запрыгал знакомый запах отрубей. Она увидела жёлтый ток и полные тяжёлые мешки, и старая боль на секунду подняла голову и, как змея, зашипела, захолодила в животе… Она тогда сильно надорвалась. «Давай подсобим тебе, ну…» — смеясь подмигнул ей Коротышка Арташ… И, закрывая за собой дверь марана2, она подумала, что каждый человек живёт своей жизнью. И радость сына принадлежит только ему, а на её долю приходится боль в животе, война с Симоном, весной забота о картофеле, летом забота о коровах, осенью забота о зиме. А сын получает охапками и тратит охапками. Если невеста человеком окажется, Арменак и наш будет, и её, если же нет, считай, что ты не рожала сына, не растила его.

Из оврага вышла и засеменила за изгородью свекровь — чуть-чуть постанывает, чуть-чуть покряхтывает, но ходит легко, легко. И не восемьдесят ей будто — всё ещё шестьдесят. Пятнадцать лет назад старуха упала и вроде бы спину повредила. Пятнадцать лет назад она разогрела кирпич, приложила к спине и повязалась шалью. Так что это ещё старое покряхтыванье, старый кирпич. Вот так. Хорошие рано умирают, а плохие постанывают и не умирают. Когда она пришла невесткой в их дом, свекровь была такая же, и вот они почти сравнялись — сколько лет прошло, а свекровь всё та же, не меняется. Глаз у неё нехороший — ежели в селе кто на охоту собрался и по дороге встретится с нею, тихо, молча поворачивает обратно, или, скажем, бригада направилась на покос в горы и вдруг откуда ни возьмись — она, — с полдороги возвращаются, едут прямо в контору: «Сегодняшний трудодень отдадите старухе Абела». А как покойный дядя Асатур сердился. «Опять ты передо мной встряла, ведьма проклятая!..»

— Милости просим, — усмехнулась Агун, — твоя палка не убила меня тогда, твой глаз меня не берёт. Заходи давай.

Уперев руки в бока, она подождала старуху, потом вспомнила, что должна презирать её. И, входя в дом, сдёрнула с ведра тряпку, чтобы старуха увидела каурму, и, стоя вот так посреди своего жилья, она вспомнила этот дом таким, каким он был в первую зиму раздела: неровные сырые стены пускали воду, печка нагревала только саму себя, в комнате холодина стоит, и в мокрых пелёнках барахтается ребёнок. Как она тогда закричала: «Ишхан!» — ох, что было, ветер загонял дым обратно, жена Мурада, Србуи, принесла старые мужские рубашки, а Симон в это время строил в селе клуб, он строил и шуточки отпускал — ещё и шуточки они шутят, ещё и острословят и смеются! Симон шутил, удачно так острил и был доволен собою. Ребёнок плакал без конца, надрывался, и она поняла наконец: в рубахах Србуи вошь водилась, ребёнок весь был в красных пятнах и горел в жару. Выхватив ребёнка из вшивых тряпок, она выскочила на улицу, побежала в контору и закричала по телефону: «Ишхан!» — и слова не произносились, потому что слёзы душили её и зоб впервые раздулся в горле, огромный, величиной с кулак. А Симон с топором в руках прислушивался к её словам и, заикаясь, говорил с крыши клуба: «Да ведь стыдно же… Послушай, стыдно, о чём это ты?..» Всю эту ночь Симон с орущим ребёнком на руках топтался возле печки, а утром… Ах, умереть мне за Самвела, утром чуть свет пришёл, раскрасневшийся, с потным лицом, розовый весь… шестнадцатилетний, шестнадцать лет было Самвелу, двадцать метров бязи нёс под мышкой… Умереть мне за Самвела… Ах, Самвел, Самвел, хорошие рано умирают…