Когда я был мальчишкой | страница 34



У каждой женщины, наверно, есть свой «изгиб», о котором писал Достоевский: не видишь его ты – обязательно увидит другой. У Таи тоже был свой «изгиб» – ее глаза, большие, черные, насмешливые и гордые. Мне нравилось всякое их выражение, но лишь одно переворачивало всю душу. Оно появлялось тогда, когда Тая, наверное, вспоминала о своей трудной судьбе, о своих родителях и сестрах, трагически погибших при эвакуации.

Двадцать пять лет «ушло с тех пор – и много переменилось в жизни для меня» – и дороги наши разошлись, и давно мы потеряли друг друга из вида, но Тая-Таечка Панаева осталась в моей памяти такой, какой открылась в то незабываемое время «лирики с черемухой»: озорной, чуть ли не разбитной хохотушкой с веселыми и вдруг неожиданно для всех беспредельно печальными глазами. Сочетание, которое всегда потрясало меня.


НАША ХАТА НЕ С КРАЮ


Немцев гнали на запад без нас. А мы работали на заводе и учились в авиационном техникуме.

В шесть утра мы встречались на трамвайной остановке у Цыганки. Ворота огромной толкучки были заперты, но к ним уже стекались торгаши, ранние птахи, меся ногами осеннюю грязь, черную, липкую губительницу обуви. Доходяга, заросший бурой щетиной, в располосованной фуфайке, из-под которой торчал клок нижней рубашки, опустившийся пропойца с мутными глазами бродил вдоль остановки, держа в одной руке облигации, а в другой мятую промтоварную карточку. На доходягу было тошно смотреть.

Подходил трамвай, и его штурмовали, как крепость, как киоск, куда привезли коммерческое пиво по девятнадцать рублей за кружку. В вагоны набивались не отдохнувшие за ночь люди в комбинезонах, ватных фуфайках, латаных довоенных пальто, замасленных плащах, шинелях с чужого плеча, в немыслимой обуви военного времени – в брезентовых ботинках на кожимите или на деревянном ходу, в опорках, в сапогах с прикрученными шпагатом подошвами, в глубоких галошах из автомобильных шин. Вжавшись друг в друга, ехали московские токари, витебские шоферы, могилевские литейщики, воронежские домохозяйки, узбеки в толстых ватных халатах, ехали, подремывая, завидуя сидящим и ругаясь с кондукторшей и соседями на разных языках. Люди работали по двенадцать часов в сутки, у них были тяжелые припухшие веки и нездоровый от недоедания цвет лица. Трамвай до заводов шел долго, около часа, сжатую в один кусок теста толпу швыряло вперед и назад при торможениях и остановках, и все же минуток пятнадцать-двадцать сна люди добирали, а успевшие ворваться первыми и занять место – все пятьдесят. Кто-то жаловался на несправедливость в распределении ордеров, кто-то на столовую, кто-то на мужа, пропившего постельное белье. И вдруг: «Слышали? На Киев наши пошли! Во дают!» И трамвай просыпался, оживал и веселел. Те, кто дремал, открывали глаза, прекращались ссоры и стычки, распрямлялись сутулые плечи. Девчата-ремесленницы запевали «Синий платочек», над ними дружелюбно смеялись и хлопали их по ватным плечам.