Угол атаки | страница 76
Ермаков не сомневался, что она кинется жаловаться отцу и на его военной карьере будет поставлен крест. Но вышло по-другому. Галина месяц не выходила из дому, пока не прошли синяки, а барская пренебрежительность по отношению к мужу неожиданно сменилась заискивающей собачьей покорностью. Она превратилась в верную жену, в умелую хозяйку, в заботливую мать дочери и родившемуся через два года после нее сыну. Ермаков не мог нарадоваться. Но с годами маятник все дальше отклонялся в другую сторону. В Галине проснулся страх, что он ее бросит, развилась подозрительность и патологическая ревность. Она все чаще устраивала мужу безобразные сцены, не стесняясь чужих людей, пристрастилась к выпивке, перестала следить за собой. Семейная жизнь Ермакова превратилась в ад.
Он страстно желал развестись, но не мог. При том положении, которое он занял ценой огромных трудов, развод означал крах всей его жизни. Этого не допускала партийная этика. Этого не спустил бы тесть, ставший завсектором Оборонного отдела ЦК. В 90-е годы, когда тесть умер, а партийная этика ушла в прошлое вместе с партией, развод по-прежнему оставался невозможным. Существовал неписаный кодекс. Узкоцеховая мораль. Ермаков был полностью с ней согласен. Ты можешь завести хоть десять любовниц. Но в твои годы разводиться и жениться на молоденьких могут только артисты и всякие там поэты. Серьезный человек так не поступает. А если поступает, то он несерьезный человек. С таким человеком никто не будет иметь дела. Тем более — серьезного дела. А дела, в которые был вовлечен Ермаков, были очень серьезные. Такие, что у Ермакова иногда дух захватывало от их масштаба.
Уходя в свою комнату от очередной сцены и слыша, как бьются о стену тарелки и фужеры, он ненавидел и презирал себя за ту проклятую белую ночь и за свое «да», без раздумий сказанное контр-адмиралу Приходько. Тогда ему было всего двадцать четыре года. Двадцать четыре! В двадцать четыре года все можно начать сначала!
Проклятый идиот! Проклятая сука!
Поступок, который был предметом гордости, стал поводом для отвращения и жгучей ненависти к самому себе. И ко всему, что имело отношение к этой проклятой суке.
В том числе — и к сыну.
В такие минуты Ермакова все раздражало в нем: и материнская худоба, и застенчивость, и даже щенячья преданность, с которой Юрий относился к отцу. Он понимал, что это несправедливо, но сдержаться не мог.
* * *
И теперь, когда Юрий вошел в палату, нелепый в слишком длинном для него больничном халате, с большим, не по его росту, кейсом в руке, Ермаков встретил его недружелюбным: