Последний мир | страница 39



Зажатый в толпе оживших рельефов и статуй Рима, пьяный Котта тащился к дому канатчика. Все отчетливее проступали перед ним образы с оббитых, выщербленных камней метрополии: кто вон тот скрюченный, у которого на голове жестяной корабль? А этот, в черной дерюге, с цитрой под мышкой, — Орфей?..

Конечно, эта процессия ряженых не более чем тусклый отблеск тех мифов, в которых отбушевала и иссякла фантазия Рима, превращенная под властью Императора Августа в сознание долга, в покорность и верность конституции — образумленная. Но хотя шествие и было всего-навсего жалким последышем, пьяный и тот не мог не распознать, что здешний карнавал отображал исконный образ Рима, образы богов и героев, чьи подвиги и чудеса в резиденции Императора казались уже навеки забытыми. И не Назон ли своими элегиями, своими историями и драмами вновь прикоснулся к забытому и напомнил Риму, превратившемуся в блеклое, безликое государство, о древних, необузданных страстях? Назон, на чьи творения — эти последние знаки слабеющей фантазии, эти призраки закатного мира — в царстве канцелярий, комендатур и магистратов в конце концов поступил донос…

Теперь и пьяный Котта горланил вместе с масками, напиравшими со всех сторон, будто его рваное пальто, израненные руки и исцарапанное лицо тоже всего-навсего костюм: разве эта процессия ряженых не свидетельствовала, что обитатели железного города были ссыльному много ближе, чем хотели показать подозрительному чужаку, а глядишь, и римскому шпиону? Разве не доказывала она, что Назон увез с собою в изгнанье героев своей поэзии и в краю злосчастья не умолк, а продолжал рассказывать свои истории? Как бы иначе мяснику из затерянной глухомани пришло в голову превратить себя на время карнавала в солнечного бога, а своих волов — в огненных коней? Подобно доисторическому носорогу в императорских садах, в Томах словно бы еще буйствовало и кипело жизнью то, что в резиденции и в других крупных городах Империи уже кануло в прошлое, застыло памятниками и музейными экспонатами, окаменело рельефами, конными статуями и храмовыми фризами, по которым расползался мох.

Медленно и безудержно, точно густой поток леммингов, орда ряженых катилась к морю, отвязалась от римлянина, оставила его позади. Лишь замешкавшиеся одиночки выбредали еще из проемов улиц вдогонку за процессией. Котта с трудом, ощупью пробирался вдоль садовой стены канатчикова дома, когда один из этих последних заступил ему дорогу и тотчас же отвернулся, увидев, что его жертва — римлянин. Но теперь Котта сам вцепился в ряженого; эта фигура, грозившая расплыться перед глазами, извивалась в его хватке и вытягивала шею, ища возможности удрать, эта голова с крупным крючковатым носом походила на портрет, который один почитатель Назона, столь же бесстрашный, сколь и состоятельный, приказал после высылки поэта из Рима отчеканить на серебряных монетах и раздать медальон на память ближайшим Овидиевым друзьям, участникам тех тайных кружков, где и после падения и изгнания Назона читали его запрещенные книги, протоколы его речей и хранимые как драгоценность отрывки из