Сансара | страница 61
Он был убежденный эгоист, по-детски оглушенный собою. Но смерть ее его пробудила, тут и любовь обрела высоту. Я видел: он мучится и мечется. Стихи точно сами его находили. «Жизнь, как подстреленная птица, Подняться хочет и не может». Так часто, думая о Мари, я повторяю эти слова.
Меж нами возникло подобие дружбы. Об истинной дружбе я умолчу. Слишком он был умен для искренности и слишком он был самолюбив. Его небреженье своими стихами, его подчеркнутое презрение к признанию публики и критики, его высокомерный отказ печатать свои произведения — все это имело причиной одно безграничное самолюбие. Даже похвалы его Пушкину были столь жарки, столь безоглядны, что мне порой являлась догадка — нет ли тут потаенной ревности? Сам он не признался бы в ней ни Богу, ни дьяволу, ни себе — и все же я чувствовал нечто скрытое.
Меня он не уставал прославлять, однако ж услужливые доброхоты мне передали, что он окрестил меня «Нарциссом собственной чернильницы». Таких укоризн в самовлюбленности и в очевидном любовании своими докладами и записками наслышался я вдоволь и вдосталь. Что мне на это ответить, и надо ли? Тот, кто не любит собственной сущности, решительно ни на что не годен и никогда ничего не добьется. Более того, он опасен. Для жизни. Для своего окружения. Но мало кто знал, что был у меня и горестный счет к себе самому. Я тоже молчал, таил и скрывался.
Поэтому не стану в ответ его называть нарциссом гостиных. Возможно, блестящие монологи должны были заслонить сокровенное — доверенное только стиху.
«Час тоски невыразимой!.. Все во мне и я во всем». Так он писал, этот кудесник, пока гражданственная стихия не завладела его пером. Странно развивается личность! Все лучшие годы провел он в Европе. Живучи в России, открыто томился, шутил, что пойдет и убьет Жуковского, чтоб государь его, как Дантеса, выслал за пределы отечества. И вот, под старость, он точно услышал влекущий на бой призыв Империи.
Естественно, немалую роль сыграла тут крымская катастрофа. И все-таки даже она не смогла бы так подчинить его вдохновение, если б не власть державной идеи, которой он предался всем сердцем.
И пылкое увлечение мною, а он ничуть его не стеснялся, я объясняю прежде всего вспыхнувшей политической страстью, тем, что упорным своим трудом я ему подарил надежду.
Он словно сопровождал мою деятельность плодами своей усердной музы, и ободрял меня, и наставлял — по-своему, было тут нечто трогательное: «Все лучшее в России, все живое, Глядит на вас, и верит вам, и ждет». И тут же просил защитить печать: «Отстойте мысль, спасите дух…».