Я, Богдан (Исповедь во славе) | страница 81
Я стряхнул с себя наваждение, одолел чары, вырвался на волю, снова возжаждал дела великого, где было спасение и для моей измученной души, и для земли моей. Только в великом деле спасение. Душа чиста, мысль жива, и сердце невинное.
Позвав верного Демка своего, велел седлать коней и поехал в Чигирин.
Осень в том году была бесконечной. Лила дожди, развешивала между небом и землею туманы, вводила в заблуждение деревья, травы и злаки, все зеленело, озимые густо кустились, кажется, даже птицы еще не все улетели в ирий, в теплые края - все смешалось в свете людском и божьем, и кто бы там мог помочь в таком смятении?
Почти милю нужно было ехать от Субботова до Чигирина огромной гатью, тянувшейся вдоль прудов, болот, островов, вдоль болотистой поймы Тясьмина. И в хорошую погоду в этих местах спутник содрогается от страха, а в эту мрачную пору даже мне мерещились всюду скользкие гадюки, тянущиеся из болот и трясин, и каждый раз слышались жуткие звуки, как будто подавала голос сама нечистая сила. Но какой бы ни была вокруг пустыня, милосердный бог всюду над человеком.
Я ехал в шинок чигиринского рендаря Захарии Сабиленко, где должен был встретить кого-то из доверенных казаков, через которых подавал весть своим побратимам в плавнях. Надумал позвать в Чигирин писаря своего Самийла, который, собственно, был младшим после Степана Браславского писарем на Сечи, но это для прикрытия, для отвода глаз, на самом же деле Самийло был писарем моей потаенной Сечи. С ним я должен был посоветоваться, как нам вести себя в связи в тем, что стало известно после переговоров с канцлером коронным и послом короля Франции. Суровая жизнь давно уже приучила меня скрывать свои истинные намерения под маской уступчивости и кажущегося равнодушия. Я был убежден, что на свете, в особенности в политике, иначе нельзя ни жить, ни поступать, поэтому приходилось прикидываться простодушным, беспретензионным человеком, играть в незаметность, которая порой граничила с анонимностью, и получалось так, что мое имя терялось в сумятице событий и почти никогда до сих пор не всплывало, не было прослеженным в реестрах истории, я значился либо просто "казак", либо "скрибент", когда же вынужден был чуть ли не впервые поставить свою подпись, то была эта подпись тяжкой и позорной - под Боровицкой субмиссией, и смыть ее можно было разве лишь кровью панской. Вот уже несколько лет шел я к этому с диким упорством, с неистовством, которые с большим трудом мог сдерживать, но и с разумной ловкостью и оборотистостью во всех своих делах. Ко мне тянулось все, что только жило, а я до поры до времени не мог объявиться всенародно, вынужден был таиться, скрывать в глубочайших глубинах сердца задуманное мною, наблюдая, как Конецпольский с Потоцким наступают уже не только на казаков и на Запорожье - уничтожают Украину, наверное замышляя искоренить само наше имя казацкое и весь наш народ с земли согнать.