Дивеевские Христа ради юродивые Пелагия, Параскева и Мария | страница 14
Однажды к Ульяне Григорьевне собралось много гостей. Пелагия Ивановна сидела-сидела, да и говорит: «Что ж? И у меня есть своя гостья; пойду ее приведу», — и принесла на руках хорошенькую черную собачку. «Вот, — говорит, — бабенька (так она называла Ульяну Григорьевну), тебе и моя гостья; она тоже кушать хочет, дай ей кусочек. Бабенька, а бабенька, ты не сердись, ведь и ей кушать хочется; не жалей, дай ей кусочек-то!» Пелагия Ивановна накормила собачку и тут же отпустила, а такую собачку в монастыре и взять было негде. Без притчи же блаженная никогда ничего не делала. Ульяна Григорьевна же всегда была так гостеприимна, странноприимна и нищелюбива, что всех привечала, кормила и поила, и на этом все, что имела, прожила, а как умерла, так и похоронить было почти не на что.
Пелагия Ивановна очень любила Ульяну Григорьевну, после ее кончины всегда чтила ее память и грозно наказывала Анне Герасимовне: «Смотри, батюшка, ты у меня память бабушкину всегда твори. Никто, кроме нее, меня не взял, дуру». Так же и всем приходившим к ней вменяла в обязанность ее поминать и чтить день ее кончины 3/16 февраля, молясь о упокоении ее души.
Как-то в больнице умерла сестра, три года пролежавшая в болезни. Ей в молодости батюшка Серафим предсказал: «Тебя, матушка, на тот свет проводит апостол Петр». Батюшкино предсказание исполнилось, так как скончалась она в один час с дивеевским священником отцом Петром. Сестры говорят: «Хорошо ей там будет; настрадалась раба Божия». Пелагия Ивановна услышала, сделала рукой над головой как бы зонтик от солнца, поглядела на небо и говорит: «Раба-то Божия, раба Божия, да не доспела того места, как моя-то Ульяна».
«Первые-то десять лет, если не более, возилась она с каменьями, — рассказывала о блаженной Анна Герасимовна. — Возьмет это платок, салфетку или тряпку, всю-то наложит пребольшущими каменьями доверху и знай таскает с места на место; полную-то келию натаскает их; сору-то, сору, и не оберешься. Уж и бранилась-то я с нею, и всячески старалась отучить ее от этого — не тут-то было, таскает да таскает. Бывало, себя-то саму в кровь изобьет, даже жалость глядеть. И чудное дело, скажу вам; чего-то чего только с этими каменьями она, бывало, ни проделывала.
Рядом с нами после пожара обители остались пребольшущие ямы, как всегда после постройки бывает, да от печей обгорелые кирпичи кое-где неубранные в грудах лежали. Вода летом стояла в этих ямах. Моя-то умница и добралась до них. Что это, гляжу, как ни приду домой от службы, вся-то придет тина-тиной, грязная да мокрая. Допрашиваю, бранюсь — молчит. Погоди, думаю, надо смотреть, где это она купается. Встала я этот раз, к утрене собираюсь, она и не шелохнется, как будто и не думает никуда идти, только глядит на меня. Вышла я и пошла будто в церковь, а сама притаилась в сторонке. Дай, думаю, погляжу, что будет. Вот, выждав немного, вижу: бежит так-то скорехонько, торопится, и прямехонько к этим ямам. Наберет этого кирпича охапку — грудищу целую, станет на самом краю ямы, да из подола-то и кидает по одному кирпичу изо всей, что есть, мочи в яму, в самую-то воду. Бултыхнется кирпич, да с головы до ног всю ее и окатит; а она не шелохнется, стоит, как вкопанная, будто и впрямь какое важное дело делает. Повыкидавши собранные кирпичи, полезет в самую-то воду чуть не по пояс, выбирает их оттуда. Выбравши, вылезет и опять, ставши на краю, начинает ту же проделку. И так-то и делает все время службы в церкви. Впрямь, думаю себе, дура; да раз и говорю ей: “Что это ты делаешь? И как тебе не стыдно! То с каменьями возжалась, всю келию завозила, а теперь еще с кирпичами связалась да купаешься. Ты погляди-кась на себя: ведь мокрехонька! Не наготовишься подола-то замывать”. “Я, — говорит, — батюшка, на работу тоже хожу; нельзя, надо работать, тоже работаю”. “Ох, — говорю, — уж и работа! Ничего-то не делаешь, что уж это за работа?!” Она это, уставясь, прямо-прямо глядит на меня. “Как, — говорит, — не работаю, ничего не делаю? А камни-то?! Нет, батюшка, ведь это я тоже свою работу делаю”.