О Господи, о Боже мой! | страница 42
Через неделю к нам вернулась флейта вместе с Дюшей, они издавали чудные трели. Волшебная флейта! Чудный Дюша! Его бы еще помыть… Кудри русые слиплись в сосульки, а на шее было подозрительное кое-что и кроме всего крестик. «Дюша, ты в Бога веруешь? — В какого такого? — А зачем крест носишь? — Для понту. — Дюша, нельзя ли тебе съездить в Андреаполь в баню? Я денег дам. — Куда-куда? — В баню, Дюша, а то у тебя на шее что-то наросло. — Это лишай, мне нельзя мыться. — Дюша, а не постирать ли тебе свое белье?» С пятого раза он согласился замочить белье. Дня через три его выставили наружу, таз везде мешал. У нас, в нашей хотилицкой пол-избушке, были прихожая и гостиная, кухня и столовая, спальня и русская печка — все «совмещенное». Отнесли таз на двор, и там все замерзло: голубые кальсоны тускло просвечивали из-подо льда.
Но Дюша сходил в баню. Он не поехал в Андреаполь, он исхитрился проникнуть после нас в налимовскую, после чего лишай с него начисто смылся, но в бане нам отказали. Потом произошел случай такой, что нам отказали и от дома.
Мы с Машей пошли за каким-то инструментом. Налимова жена сказала, что Михаил Наумович (она звала его по имени-отчеству) как раз приехал и как раз на стройке, у него и спросите. Он строил себе новый дом. Пошли на стройку. Налим был один и стал показывать мне свои достижения и замечательные устройства, а Маше предложил сходить за санками, он даст мешок стружки нам на растопку. Маша ушла, а Налим кончил ораторствовать и пошел на меня с объятиями. Я попятилась, и, когда мы таким образом дошли до стены и пятиться было некуда, доска неприбитого пола качелями пошла вниз со второго этажа на первый. Никто не расшибся, но меня разобрал смех. Тут и Маша подоспела с санками. Налим поиграл желваками, но мешок стружек дал. А жене, наверно, сказал, чтобы в доме нас не привечала и девочек не пускала к нам рисовать. И этого, с дудкой, чтобы близко не подпускали.
У меня было женихов в достатке. Ко мне ходили деревенские свататься с бутылкой водки или с двумя бутылками пива и вареной колбасой. Предъявляли документы — паспорт, трудовую.
— Ты что, совсем? У меня год рождения 1935! — говорила я.
— И у меня, — тыкал корявым непослушным пальцем в паспорт соискатель. — Вот, 1953.
Сами выпивали, закусывали, а, получив отрицательный ответ, остатки недопитого и закуску уносили с собой, чтоб не уйти ни с чем. Некоторые были так настойчивы, что выдирали с корнем крюк, старенький кованый крюк, на который мы с Машей запирались на ночь. И обе мы в ночи, в одних ночных рубашках были, казалось, беззащитны. Но репутация столичных, умных (раз в суде победили) помогала нам чисто словесно отбиться от ухаживаний.