Ворончиха | страница 2



Но поздно. Не тогда решится — быть ли сече, — а раньше всё решилось, тогда, когда в княжьем дворе, растолкав угрюмых воинов, упала на родную грудь в кровавых тряпках. Холодную и неподвижную. Когда забилась подбитой птицей и закричала. И от боли сморозило лицо, сделав костяной личиной. Маской ярости и бесстрашия. Тогда всё и решилось. Двумя словами, растолкавшими стиснутые зубы. Словами, которые подхватили все. И в доме, где, казалось, некому было взяться за выпавший меч, вдруг стало на одного воина больше. Тогда всё решилось, не сейчас. Весь этот путь, доведший до края усталости, вся маята последних дней… Всё решено. Потому и не упасть мне с коня в пути, не вышибить духа оземь до боя. Бою — быть. И мужчины рядом — братья мои названные — хорошо понимают это. От того и молчаливы, угрюмы и скупы на лишние движения. Только их внутренний взор вряд ли терзают картины обезлюженных городов и усеянных телами и политых кровью полей. Что думать о том, что вряд ли сбудется? В каждый бой надо идти, как в последний — чтобы побольше с собой прихватить, если придётся, и чтобы радоваться жизни, если остался тут, не ушёл за призрачным войском. Радоваться живому телу — пусть уставшему и искалеченному, но живому. Им воевать. А думать о такой мелочи, как завтрашнее утро после сечи — моё это, женское. Думать о настолько далёком и страшном. Думать и бояться. За них, беспокойных и бесстрашных, и за себя, дурную, что могу предать их веру. Веру в себя, в свою правду, в то, что воплощает вождь — живое знамя, политой кровью так, что не осталось белого клочка. Политого рассветом, так что не осталось места тьме… Угораздило же стать таким знаменем девчонку, ничем не боевитую, только и сумевшую потерянную любовь превратить в ярость.

Шли мы ходко, без ночного сна и почти без отдыха. Сказала бы, что шли без устали, что ярость вела, но было не так. Вела не ярость, вёл белый туман в голове. Такой белый, что сквозь него только одно виделось, — кровь. И только одно имело смысл — успеть! Об этом билось сердце — то ухало в рёбра, словно било вечевого колокола, то замирало. И каждый шаг коня в пыли звучал об этом. Шли так долго и тяжко, что сотни раз себе успела сказать, что больше не могу, сотни раз стоны подавила. Да вот, так получилось, что смогла…

Мой Вронко высох за прошедшие дни, и седло на нём разболталось, но остановиться да поправить всё недосуг было. А он, как воду почуял, так скорее пошёл, голову потянул вперёд, так что из моих онемевших рук повод чуть не вырвал. От того, наверное, я и пробудилась. Вроде и не спала, а тут, словно глаза открылись — всё стало видеться цветным и ярким. И река впереди — в жёлтых краях глинистых берегов, словно в трещине земной, вялая, тягучая, на солнце посверкивающая. Мне сразу жаром губы свело — так пить захотелось. Я встрепенулась, поправилась в седле, спину натруженную выпрямила, так что острая ломота пошла вдоль хребта. И сквозь пелену радужную — то ли слёз, то ли белей на глазах — увидела, что река мелка — в самой стремнине коню по брюхо будет, да и не так быстра, как дома говорили. Тягуче тянется куда-то за поворот, мелкими барашками обрамляет светлые брёвна, бегущие вниз по течению.