В буче | страница 77
муж не разглядел выражения ее лица.
Наконец‐то в зале погас свет, и она осталась одна, наедине с освещенной сценой, с
железным комиссаром
Артемом Аладьиным. И уже ничего не боялась, потому что все другое забыла.
Сквозь грим пожилого рабочего все равно узнавала Лида тонкие, благородные
черты. Но такая была сила перевоплощения у этого человека, что порой она против воли
теряла ощущение Качалова и долго не могла вернуться к нему.
Седые космы выбивались из‐под кожаной фуражки со звездой, неуклюже
подергивались седые, растрепанные усы, красные от недосыпания глаза, заострившийся
нос‐все выдавало смертельную усталость, которую страшным напряжением преодолевал
в себе комиссар Аладьин.
Тяжкая путаница в семье мешает ему жить, и он с радостью «свое сердце к
кронштадтским льдам охлаждать несет». Он ведет тульских курсантов на подавление
кронштадтского мятежа. Он берет с собою на штурм самого младшего сына, принося его в
жертву революции.
Лида вспоминала, как в такой же весенний вечер, у этого самого здания, она
встретила Василия Ивановича и медленно пошла с ним рядом по Большой Дмитровке.
Глаза его за тонкими стеклами пенсне смотрели устало, говорил он замедленно и
негромко, отдыхая за ненужным и немешающим разговором. В тот вечер она не была в
театре и не помнит, кого он играл, быть может, Чацкого или Гамлета.
Лида смотрела на седые космы комиссара, и ей казалось, что десятилетия проплыли
с того вечера, что все поседели с тех пор.
Снова весна, снова Москва. Сколько лет опять не повторится это ‐ пятнадцать, сорок? Но невозможно пойти с ним сегодня рядом, как нельзя вернуться в юность из
своих тридцати шести лет.
Последний раз актеры вышли на аплодисменты. Прощаясь, Лида торопилась
наглядеться, ей мешала толстая борчатка с двумя орденами Красного Знамени на груди, мешали резкие черты, наложенные гримом. Только глаза были те же самые ‐ голубые‚
близорукие; в них уже растаял ледок аладьинской суровости. И уже уходил в
воспоминания железный комиссар Аладьин, который в классовой войне ищет утеху от
семейных неладов. И уже казалось, что смертельное утомление было не у комиссара, а у
самого артиста, который вынужден был проповедовать не то, к чему лежала его тонкая и
щедрая душа. Словно Василий Иванович, кланяясь публике, возвращался постепенно и
трудно в свой собственный облик, и все яснее различала Лида того человека, который
после спектакля опять пойдет по Большой Дмитровке и будет устало щуриться за
стеклами пенсне. ‚