Пришвин и философия | страница 86



. При чтении этого высказывания писателя вспоминается Бергсон с его мыслью о том, что философский акт прост, а усложнение мысли вторично и мало что добавляет к его смыслу, скорее только затемняет его. Смысл, главное, что ищется в философии, дается нам целостно и интуитивно. И поэтому ей надо остерегаться вступать на путь избыточных усложнений.

В начале 40-х годов Пришвина интересует соотношение религии и философии. Моделью для суждений об этом для него служит опыт Валерии Дмитриевны, приведшей его к христианству и церкви. Когда она занималась философией, рассказывает она ему, то «в Христе не нуждалась». Можно предположить, что дистанция между христианством и философией представляется Пришвину естественной и вряд ли преодолимой. И еще один момент: «Философия, – говорит писатель, – есть свойство чисто мужского ума, стремящегося вверх по прямой»[204]. «Развод» религиозной веры и философии, таким образом, у него получает обоснование в поляризации бытия на мужское и женское начало. Но в своих оценках он осторожен, категоричности в них нет: слово «наверно» указывает на это. И это понятно: философией в собственном смысле слова он занимался давно и не чувствует себя в этих «материях» вполне подготовленным для решения таких проблем. Его мысль как бы застревает на самых фундаментальных образах и оппозициях: мужское – вертикаль, женское – горизонталь. И хочется спросить писателя, если мужской ум прямо устремлен вверх, то почему же он тогда не сливается с религиозной верой, ведь выше ее «предмета» ничего нет и быть не может? Можно только реконструировать картину того, как писатель понимал соотношение религиозной веры и философии, не имея на этот счет в достаточном объеме точных высказываний его самого. Поэтому приходится ограничиться предположениями, гипотезами. Вот какое толкование его позиции по этой проблеме можно предложить. Мужской, то есть философский ум, стремясь прямо вверх, понимает под целью своих устремлений безличный абсолют, некую теоретическую «крышу» мира. А христианство – религия личного Бога и именно поэтому недоступна для философии. Такая трактовка отвечает привычному для Пришвина сближению философии и науки как двух близких форм безличного познания, противостоящего искусству и религии как познанию личному.

Критика науки как безличного познания, основанного на понятии закона, у Пришвина перерастает в критику философии, которую он в своем поэтико-мифологическом мышлении представляет как «воду мертвую». «Живая вода» у него воплощена в искусстве. Живая – движется, мертвая – стоит в неподвижности: «Наличие искусства есть свидетельство внимания к движению (началу жизни), а философия интересуется концом». Неподвижность бытия как жизни законосообразным образом, по Пришвину, схватывается и в науке, и в философии. На мой взгляд, это ошибочное мнение о философии, свидетельствующее о той же самой ошибке, на которую как на универсальную причину зла и всяческих заблуждений указывает сам писатель: в данном случае, говоря о философии, он принимает ее всецело ориентированную на науку часть за всю философию (pars pro toto).