Пришвин и философия | страница 105



существа, прикосновенного к миру, тоже и мира, бесконечного в пространстве и собранного в себе, как единство, где каждое существо отвечает за вселенную. Много я написал об этом и еще напишу, и буду на этом стоять. Сколько мыслей чужих и для меня служебных прошло через мою голову, пока я не нашел еще свои собственные. <…> Моя собственная во мне золотая, единственная в своем роде и никем еще не повторенная мысль еще до сих пор не определилась, но родилась. К ней ведут, однако, во множестве образы…»[260] В конце концов, не столько изучение трактата «Обоснование интуитивизма» или «Мира как органического целого»[261] обнаружило для Пришвина его собственное миропонимание, сколько чтение мыслителя ХIХ в., от которого пошла традиция русской религиозной философии. Нам эта «догадка» представляется важным свидетельством самого писателя о его философском миропонимании. Да, мысли о мире как органическом целом повторяются, транслируются, обогащаются оттенками, начиная с Античности и варьируя от одного мыслителя к другому. Но своеобразие мысли своей Пришвин видит именно в мыслеобразах, в которых она рождается, однако в отвлеченной, логической и собственно философской форме из них еще не извлечена. Думается, и не может быть извлечена, если между логически однозначной мыслью и образом существует несоизмеримость, как между стороной и диагональю квадрата…

Пришвин как мыслитель

Мышление можно понимать как логическую чувствительность к бытию как его предмету. Бытие мы невольно представляем в двух его аспектах – как природу и как культуру. По отношению к этим бытийным сферам Пришвин был наделен волею судьбы разными чувствительностями. Природу он чувствовал бесподобно. Она ему как бы сама раскрывалась в неприметном для других цельном облике. В ней он умел находить такие детали, схватывать такие нюансы, которые другие люди не воспринимают, а если и случается им их увидеть, то механически «проглатывают», как если бы эти явления и не были ими замечены. В чувстве природы и в понимании ее «всесильный бог деталей»[262] щедро наделил Пришвина своим могущественным даром.

Но по отношению к восприятию культуры все обстоит по-другому, даже, хочется сказать, противоположным образом. Здесь мышление Пришвина проявляет, напротив, удивительную скупость на деталь, целиком направляясь на самое главное, которое предстает в форме отвлеченной дилеммы, оппозиции, абстрактной философемы или идеи, набор которых является специфическим для него. Книжника наверняка Пришвин шокирует отсутствием у него культурной рафинированности. Он действительно не погружается в тонкости материала истории, у него совершенно нет привычной для эрудита вакханалии ссылок, имен, окрошки из цитат. Кажется, что в филигранную технику исследователя культуры он не рискует входить со своим загаром путешественника и охотника. И такое впечатление имеет известное оправдание. Культура воспринимается им по преимуществу в своих самых известных бессмертных творениях – Библия, «Дон Кихот», «Гамлет», «Фауст», Пушкин, Толстой, Достоевский… Его восприятие культуры кружится вокруг устоявшихся в его мышлении противопоставлений и проблем («Хочется» / «Надо», личность / масса, личность / государство и т. д.). Главное для Пришвина как мыслителя, имеющего дело с культурой – найти краткую словесную форму для основного смысла, заключенного в каком-то всеми признанном культурном явлении. Если при восприятии природы он дает возможность художественно высказаться ей самой, то культуре он этого не позволяет. Здесь командует его собственная мысль, весьма жесткая и, можно сказать, пристрастная в отборе своих оппозиций и проблем. Характер восприятия культуры Пришвиным напоминает манеру позднего Толстого. Да, Пришвин – интуитивист, спиритуалист, персоналист. Но его манера оформлять свою мысль о культуре не похожа на бергсоновскую, столь нюансированную. И поэтому, кстати, ему чужд мир пастернаковской поэзии. В своей мысли о культуре он нередко оказывается прямолинейно рассудочным. И понятно почему: а как же иначе, если его целью является наиглавнейшее, логически элементарное смысловое ядро культурной «вещи», причем обязательно в соотношении с ним самим? Его настроенность на извлечение из культуры «рациональных зерен», по своему аршину определяемых, идет от гегельянства и позитивизма XIX в. и от нечуждого ему в молодые годы провинциального рационализма народников, марксистов и Толстого. Не случайно самыми гениальными вещами автора «Войны и мира» он считал его народные рассказы.