Кельтские сумерки | страница 22



, довелись ему, другу королей, узреть через века с верхушки Коркского столпа далекого своего потомка. И все-таки, пусть вышли давным-давно из моды короткий плащ и кожаный жилет, он был истинный глимен, для народа своего разом и шут, и поэт, и ходячая сводка новостей. Утром, после завтрака, жена или кто-нибудь из соседей читали ему вслух газету, вдоль и поперек, и не по одному, бывало, разу, покуда он не останавливал их сам словами: «Все, будет, тапер-ча буду думать», и из этого «думанья» рождалась постепенно дневная норма баек и прибауток. Под грубою тканью бушлата он носил в себе огонек средневековья, пусть тлеющий едва-едва, но живой.

Чего он, кстати, не унаследовал от Мак-Куанлинна, так это ненависти к церкви и церковникам, и ежели случалось так, что плоды раздумий не желали в должной мере вызревать или же собравшаяся аудитория требовала чего посерьезней, он читал или пел с голоса какую-нибудь историю, а то и балладу о святом, о мученике или о ком-нибудь из персонажей библейских. Он вставал на углу, ждал, пока не соберется вокруг него толпа, и начинал таким вот манером (я пользуюсь свидетельством человека, который знавал его лично): «Ну, робята, сбивайтесь в кучу, сбивайтесь в кучу. Кто скажет мне, я часом не в луже стою? я не на мокром стою месте?» Кто-нибудь из мальчишек кричал обыкновенно: «Не! не в мокром! сухо там у тибе. Давай про Святую Марию; не, давай про Моисея, давай, а?» — и каждый выкрикивал название любимой своей сказки. Тогда Моран, передернувши всем телом, хватал себя за лацканы бушлата и взрывался вдруг: «Все мои дружки сердечные, все скурвились совсем, тьфу, пакость»; и, предупредивши на всякий случай еще раз — от греха — уличных мальчишек: «Ежели вы, говнюки, не перестанете пакостничать, я-то вам покажу, ужо я вам», начинал говорить, если не позволял себе напоследок еще одну оттяжку: «Ну, что, народ-та вокруг собрался? Все тут добрые христьяне иль затесался какой поганый еретик?» А не то вступал сразу и в голос:

И стар и млад ступай суда,
Такие тут дела.
Я вам спою, а мне ба
Старушка Салли принесла
Мою краюшку хлеба.

Самое знаменитое из религиозных его повествований именовалось «Святая Мария Египетская», представляло собой длинную, серьезную до жути поэму и являлось, по сути, выжимкой из еще более обширного труда некоего епископа Кобла. Речь в ней шла о том, как одна египетская продажная женщина по имени Мария отправилась однажды с группою паломников в Иерусалим из соображений чисто профессиональных, а потом, когда сверхъестественная сила помешала ей переступить порог храма, раскаялась вдруг, удалилась в пустыню и провела остаток жизни своей в одиночестве и покаянии. Когда она собралась наконец помирать, Господь послал к ней епископа Зосиму, чтобы тот отпустил ей грехи, причастил ее перед смертью и с помощью одного тамошнего льва, им же посланного Зо-симе в помощь, вырыл ей могилу. Поэма эта вобрала в себя все самое худшее из назидательной поэзии образца VIII века, но была притом настолько популярна и так по сей причине часто исполнялась, что Моран получил даже прозвище — Зосима, под которым многие еще и до сих пор его помнят. Был у него еще один собственного сочинения шедевр, под названием «Моисей», который к поэзии лежал чуть ближе, но все ж таки на расстоянии вполне для обеих сторон безопасном. Однако же штиль торжественный и высокопарный был натуре его противопоказан, и по исполнении, так сказать, передовицы он сам же ее и пародировал таким вот босяцким совершенно манером: