Русские беседы: уходящая натура | страница 103
Так, из разрывов, никак не срастается «единый образ» Дурылина, который по инерции стремится собрать едва ли не каждый, обращающийся к нему. Иной вопрос, насколько верно это стремление? не является ли более верной эта разорванность, которая ведь не по «веку» проходит, а в описаниях «века» собирает то, что находит в людях, которым мы стремимся приписать «единство» (поскольку все настаивает на том, что такое же «единство» мы должны выстраивать в отношении «себя»: это «я» и есть утверждаемое единство, не данное, а создаваемое и перестраиваемое, утверждаемая инстанция, к которой правомочно обращать вопрос начиная с своего собственного и вплоть до вопроса инстанции надзорной, в глазах которой – будь то Бог или кадровик – «я-сейчас» должен взять ответственность за кого-то, кто утвержден как «я» не только в будущем, т. е. обязанность быть/стать собой, но и в прошлом). Он едва ли не более неуловим до революции, чем в последние два десятилетия, когда, став «видным русским театроведом» и автором официальной биографии Нестерова (к тому времени ставшего советским классиком), остается, быть может (здесь, кстати, также нет определенности), не снявшим сан священником, продолжающим служить у себя в доме. Разница в том, что до революции нет принуждения к единству – или, сформулируем точнее, принуждение не столь сильно: его ожидают одни и спокойно обходятся без него другие, считают наличествующим третьи, это вопрос и задача в первую очередь все-таки самого себя к себе, это то, чем нужно (или не нужно) быть, а не то, что требуется предъявлять.
У Степуна сохранилось воспоминание о докладе Дурылина в 1921 г.: «В старенькой рясе, с тяжелым серебряным крестом на груди, он близоруко и немощно читал у Бердяева доклад о Константине Леонтьеве. Оставшись, очевидно, и после принятия сана утонченным эстетом, отец Сергей Дурылин убежденно, но все же явно несправедливо возвеличивал этого, в глубине души скептического аристократа и тонкого ценителя аристократических красот жизни, лишь со страха перед смертью принявшего монашество, за счет утописта, либерала и всепримирителя Соловьева». При всей неприязненности отзыва – собственно, Степун (неглубокий, болтливый на письме, говорящий то, с чем «сложно не согласиться», но трудно понять, зачем это вообще слушать, поскольку каждое слово отзывается как «уже слышанное») – едва ли не прямая противоположность Дурылину (при единстве в основании – они оба эстеты, оба люди Серебряного века, только для первого в этом нет проблемы, он даже не принимает свою принадлежность, поскольку нет дистанции, которая образуется исторически, по мере того как меняется мир вокруг и другие уже не принадлежат его времени, им нужно его объяснить, растолковать, что он и делает по-своему, стирая своеобразие времени, оставляя «отличия послужного списка» да предательски «иное говорящие» цитаты), так вот, Степун отстраненно фиксирует то, что было нервом дурылинским: «Речь шла уже не о том, как обновленным христианством спасти мир, а лишь о том, как бы древним христианством заслониться от мира». Характерно, что для Степуна это оказывается «свидетельством времени» (и фактом биографии Дурылина, и тех, кто сочувствовал его словам): история заполняет собой все, христианство надлежит обновить и им спасти мир, видимо, полагая в качестве подходящего «инструмента». Для Дурылина же если мир и спасется (волей Божьей, а не нашими усилиями по «обновлению» христианства), то путь лежит через бегство от