Эпоха добродетелей. После советской морали | страница 66



. (Забегая вперед, скажем, что, когда вспоминающий каравелловскую и подобную ей жизнь указывает на специфическое мировосприятие участников РВО161: в черно-белых тонах, мы – луч света в темном царстве, вокруг враги, которых надо громить, чувство исключительности и некоторой элитарности и прочее, – это просто доведенные до крайности некоторые из ортодоксально советских воспитательных установок, подразумевающих, что подлинно «человеческие» отношения могут формироваться лишь в малых социальных группах, действующих во враждебном мире.)

Однако следует заметить, что этос высокоморального подпольщика, действующего во враждебном окружении, распространялся и на другие возрастные группы. Об этом свидетельствует, в частности, значение примера «Молодой гвардии», а также то, что разного рода серьезные и несерьезные диссиденты создавали свои организации с этосом подпольщиков, непременно увязанным с чем-то однозначно светлым и высоким.

Своей кульминации эта моральная тенденция достигла, вероятно, в культовом многосерийном фильме «Семнадцать мгновений весны». Его замысел родился на Лубянке, когда «брежневскому режиму требовалось явить народу героя, понятного и близкого людям. Необходимо было воскресить былые ценности, потускневшие в 70-е, потесненные с авансцены истории»162. Но что, собственно, получилось? Фильм был одинаково тепло принят «и коммунистами, и вольнодумцами, и интеллигенцией, и творческой элитой, и жителями полуподвальных квартирок». Иными словами, брежневский режим получил не то, чего желал сознательно, но то, что ему соответствовало по природе. Он не мог уже получить (да и убедительно изобразить) настоящего идейного героя, фанатика веры, обитателя насыщенного смыслами верхнего этажа моральной пирамиды советского строя. Но он получил идеального героя пустого верхнего этажа, моральные достоинства которого ни на йоту не изменятся от того, какую он форму носит и с какой превосходящей горизонт обывательской повседневности идеей эта форма ассоциируется. Окружен он был, по сути, другими такими же героями, только играющими на стороне врага. И вот такой персонаж оказался близок позднему советскому человеку, вовсе не лишенному тяги к героической добродетели, но уже не связывающему ее с какой-то конкретной идеологией. Штирлиц, таким образом, стал олицетворением этики добродетели, героической этики, которой, в силу служебной необходимости, было официально позволено быть собой и только собой,