Кенар и вьюга | страница 110
— Дорогой мой, — зазвучал в ушах голос Ботяну, невозмутимый, усталый, — ты в своем творчестве всегда был расщеплен надвое. Потому-то тебе и не удалось ничего создать после той юношеской вспышки, которой ты всех поразил. Извини за резкость, но у меня нет выбора. Со временем твой дар выродился в трюкачество ярмарочного мазилы, который выставляет на публику всегда одну и ту же сенсационную картину, так ловко намалеванную, что когда посмотришь справа, на ней — благочестивейший Иоанн Златоуст, а посмотришь слева — Сатана. Ты молодец! Я так не могу и потому ухожу. Дай мне сотню…
Сотню он дал. На этом самом месте, где сейчас застывает пролившийся из свечи воск. Но они расстались не сразу, а бродили еще часа два и успели сказать друг другу больше, чем за тридцать без малого лет приятельских отношений. Дав ему денег — а отдавал долги Ботяну всегда аккуратно, — Ионеску воспользовался случаем и прочитал ему по старой памяти мораль, причем увлекся и, не скупясь на примеры, подробно расписал, что именно следовало бы предпринять неудачнику Ботяну, дабы состояться как творческая личность.
Только теперь Шумер понял, сколько снисходительности проявил Ботяну, приняв нотацию, как бесплатное приложение к одолженной сотне. А потом пошел домой и покончил счеты с жизнью. Глупо, бессмысленно, непостижимо, но факт.
Едва Ионеску вернулся домой, позвонил Модроган, и на вопрос, видел ли он покойного, разразился длинной речью:
— Жуткое зрелище, поверь мне, лучше получить пятьдесят ударов по пяткам, чем один раз увидеть лицо вроде этого. Он смеется, подлец, нагло смеется, как будто подложил нам свинью и доволен. На Ботяну не похож ни капли, я даже подумал, не подменили ли нам труп, но если приглядеться, узнать можно, всегда был кощей кощеем, а теперь толстый, как бочка, раз в жизни выглядит по-человечески, и то после смерти, и хохочет тебе прямо в физиономию, как будто удачно сострил, он это нарочно все устроил, помяни мое слово, лучше на него не глядеть, во сне приснится, морда такая довольная, как будто ему все в жизни удавалось… И знаешь, ведь без всяких видимых причин… Если бы он ничего не оставил — ну, свидетельств своего намерения, — можно было бы подумать, что это просто нелепая случайность.
— Значит, он что-то оставил?
— А, ты, наверное, думаешь, какое-нибудь объяснение, записку? Нет, мелодрама не в его вкусе, то есть была не в его. Нашли только аптечный чек на девяносто восемь лей, за два тюбика люминала, и на столике у кровати две баранки по восемьдесят бань штука, одна даже надкушенная… А в блокноте единственная запись: «Шумеру — сотня», — и дата, и больше ничего, абсолютно ничего, то есть кроме еще одной даты, сегодняшней, идиотизм, как будто он на сегодня что-то планировал — и сдача, сорок бань… В сумме, представляешь себе, люминал и баранки — ровно сто лей. Я, признаться, не хотел бы теперь оказаться в твоей шкуре — одно сознание, что это на мои денежки он купил себе яду…