Частная кара | страница 49
— Проходи. Прошу, — он показал рукою в даль коридора, где слева была приоткрыта дверь в его кабинет. — И что он там написал? — весело спросил он, принимая верстку. — Садись, — показал на стул и сам сел. — Занимайся чем хочешь. Посмотри книги, — а сам углубился в чтение.
Читал он медленно, без очков, чуть сузив веки, дымил любимой махорочной сигаретой, вправленной в простенький мундштук. Курил много, жадно затягиваясь дымом и медленно, неторопливо выпуская его уголком губ под усы.
Он изменился с тех прошлых встреч. Был еще более легок и сух. Лоб стал еще круче и крупнее, а тонкий с ястребинкой нос утончился, жесткой решимости рот открыла поредевшая ниточка совершенно седых усов, морщины в углах глаз глубоко изрезали кожу, четко обозначилась каждая косточка на кистях рук...
Я пристально разглядывал лицо Шолохова, стараясь запомнить любую черточку, вплоть до крохотных пигментных пятнышек на висках и скулах.
Не помню ни одной книги из тех, которые листал, стоя у полки, не помню убранства кабинета, очень простое, — ничего лишнего, ничего, что бы приковало внимание. Но лицо читающего до сих пор четко стоит перед глазами, как он весь, в полный рост, там, на берегу Дона. Ничего нельзя было понять по выражению, с которым он читал статью. Но делал это настолько серьезно и вдумчиво, что казалось, каждую букву прощупывает взглядом.
Шло время, кто-то пришел в квартиру, неслышно заглянул в кабинет. И снова восстановилась тишина. Даже Москвы за окном не слышно было.
А я все глядел и глядел на читающего Шолохова, и нечто необъяснимое происходило со мной. Я забыл все, о чем хотел спросить, что хотел рассказать, чем поделиться, о чем хотел обязательно поговорить.
Мне вдруг стало ясно то, что долгие годы мучило, когда я закрывал прочитанные его книги и снова возвращался к ним, выискивая единственный ответ на единственный вопрос: «В чем заключена тайна воссоздания мира, которая куда подлиннее всего происходящего в действительности?»
Тайной этой владели Толстой и Достоевский. Теперь он — единственный во всем мире. И я могу говорить с ним об этом. Могу. Но не надо — вот что я понял.
А Михаил Александрович, словно бы услышав происходящее во мне, поднял лицо, и я увидел глаза так близко, как не видел еще никогда. Нечеловеческая мудрость, пресеченная болью, была в этих глазах. Он долго смотрел на меня и спросил то, что я так мучительно долго ждал:
— Тебе все ясно?
— Нет...
— И мне тоже...