Частная кара | страница 48
Он отвернулся, обратив снова подобревшее и даже веселое лицо к нам. А тот, побледнев, поднялся со стула и как-то униженно и жалко вышел из залы. Нам был преподнесен урок обуздания хамства, причем жестокий урок.
— Что сказал Шолохов? Что он сказал? — разноязычно теребили своих переводчиков те из наших зарубежных друзей, которые не знали русского.
Потом пришли кружилинцы, старые казаки и молодежь, мы потеснились в застолье. Пришел баянист с баяном, и грянули казачьи песни.
Шолохов пел и дирижировал нашим старательным хором. И тогда я узнал — у него чуткое музыкальное ухо, мгновенно улавливающее любую самую малую фальшь в хоре.
И это был урок истинной любви и преданности настоящей народной песне. Без которой нельзя жить.
А потом глубокой ночью я сидел на деревянных поручнях понтонного моста в Вешенской, слушал, как мощно и неукротимо идет вода тихого Дона, и глядел, как в ней, темной, одиноко плещется свет большой звезды, стоящей над степью.
Никогда я не ощущал такой усталости, такой перегрузки.
Был я полон еще не осознанным, не понятым ощущением истинного бытия, неумело творимого временем.
И еще раз встретился я с Михаилом Александровичем в начале семидесятых на его московской квартире.
Многое к тому времени было продумано, прочитано, пережито и понято мною совсем иначе, чем в прошлом.
Как-то особо ощущал я и присутствие Шолохова в литературе. По крупинкам собирал свидетельства о нем тех, кому доводилось постоянно общаться с ним. И, слушая их, почти каждого, вдруг открывал для себя, что ни один из них даже приблизительно не знает истинного Шолохова, человека и Мастера столь сложной и даже трагической судьбы. Истинно великое всегда трагично. Я знал и записал со слов несколько рассказов Шолохова о самом себе. Но эти рассказы передавались и даже, точнее, подавались в понимании тех, кому они были рассказаны. А это понимание никак не прикладывалось к самому Шолохову, к «Тихому Дону». Но стоило открыть книгу, отрешиться от навязываемого передатчиками, и все вставало на свои места, я слышал его и понимал так, как и следовало понимать.
В ту московскую встречу в квартире мы были одни. Он сам открыл дверь, узнал меня:
— О, казак! Проходи, раздевайся!
В легких домашних тапочках, в домашнем удобном костюме он показался мне удивительно доступным, располагающим к самой откровенной беседе. Я привез ему верстку статьи о нем одного партийного работника, которая должна была пойти в журнале, в котором я работал тогда.