Слово Лешему | страница 51



Выпили, закусили жареным лещом, полились речи; каждый гнул свою линию, как это бывает в застольях случайно сошедшихся людей, но линии сходились в одной точке: что было и что сталось со здешними болотами, озерами, птицей, рыбой, клюквой. Коля Птицын говорил, как плакал, дергался-трепыхался:

— Это же раньше весной посмотришь, как турухтаны токуют: у каждого своя одежка, перья, хвосты расщеперят, так важно выхаживают друг перед дружкой, грудка в грудку сходятся, крыльями чертят — это же загляденье, умора! А нынче ни одного турухтана, ни одного зайца. Лису видел, дак она вся облезлая, хвост у нее как у крысы. Такое было богатство — и все прахом пошло! Как теперь говорят, коммунисты все извели...

Нечесанов возражал, что коммунисты были разные, но сосед не слушал соседа за нашим столом; каждому явилась будто крайняя нужда высказаться, особливо егерю Птицыну, видимо, наторевшему в застольных беседах, такая у него должность. В моей повести «День-деньской» он выведен как дитя природы: Ванюшка Птахин, бесхитростный, непосредственный, тише воды, ниже травы.

— Ко мне сюда, — баял Коля, — то шведов привезут, то японцев, то китайцев, то финнов. Зачем приезжают? Чего им надо? Я думаю, посмотреть, чем мы дышим. Пошпионить. Тут шведы приезжали, всю ночь водку пили, закуски разные у них тоже с собой привезены. Как светать стало, тот, кто их привез, мне говорит: «Сведи до ручья. Дальше ни шагу. Они ноги промочат — и веди обратно». А у их ружья с нарезными стволами, оптические прицелы. Умора! Ну ладно, идем. Они ружья приготовили, а в лесу — пусто, шаром покати. Сойка взлетела, они все ружья вскинули. «Какая, — спрашивают, — птица?» Я им говорю: «Сойка. Стрелять нельзя». До ручья дошли, а у их сапоги на толстых подошвах, а голенишша низкие. Один в воду сунулся, зачерпнул. «Все, — говорю, — пошли обратно». Они и радехоньки. Сюда же пришли, водку допили. Они мне эти, доллары, дают. А мне — зачем? У их и так за это дело большие деньги уплочены. Я не взял. Тот, кто их привез, он-то взял. Зачем приезжали, не знаю. Может, им денег некуда девать.


Обратно ехали, я рулил, Геннадий делился со мною тем, что не укладывалось в его сознании, накипело в душе. Воспоминания об отце, преподанные им уроки жизни, собственный опыт не находили себе нынче приложения — в государстве, которого не стало, в производстве, которое разладилось, в лесных массивах на берегах Паши, которые вырубили, в родных болотах, которые можно пройти вдоль и поперек с сухой ногой. Память являла Геннадию как бы житийные сцены из утраченного мира.