Костёр и рассказ | страница 7



, вовсе его не касается: он продолжает спокойно жить и без религиозного утешения и покорно терпеть жизнь, утратившую всякий метафизический смысл, уже не питая в отношении неё никаких иллюзий.


В данном смысле мы имеем дело с героизмом обычного человека. Или, вернее, с чем-то вроде повседневной мистической практики, в соответствии с которой, подобно тому, как у мистика, вступающего в «тёмную ночь», одна за другой ослабевают и гаснут силы органов чувств (ночь слуха, зрения, обоняния…) и души (ночь памяти, ума и воли), так и современный гражданин избавляется вместе со всем вышеперечисленным, как бы по рассеянности, заодно и от всех характеристик и атрибутов, определявших собой человеческое существование и делавших его терпимым.

И для этого ему вовсе не нужен pathos[17], которым характеризовались оба образа человека после смерти Бога: человек из подполья Достоевского и сверхчеловек Ницше. Не в обиду обоим этим пророкам, для современного человека жить согласно максиме etsi Deus non daretur[18] – это наиболее очевидный выбор, даже если ему и не выпало чести выбрать такую жизнь самому. Самой routine[19] существования в большом городе, со всеми его разобъективирующими предпосылками и бессознательными экстазами по сходной цене, при необходимости, оказывается вполне достаточно.

Именно для такого приблизительного бытия, для такого героя без стоящих перед ним задач предназначено самое суровое испытание, mysterium burocraticum вины и наказания. Для него эта мистерия замышлялась, и только в нём она обретает своё церемониальное завершение. Подобно Эйхману, обычный человек познаёт в судебном процессе грозный момент своей славы, в любом случае – тот единственный момент, когда смутность его существования вдруг обретает превосходящий его смысл. Речь, как в капиталистической религии по Беньямину[20], идёт о мистерии без спасения и без искупления, чьи вина и наказание полностью интегрированы в человеческое существование, в котором уже нельзя раскрыть нечто потустороннее и которому уже нельзя придать какой-либо внятный смысл. В нём есть мистерия, c её непостижимыми жестами, с её таинственными формулировками и хитросплетениями: но она уже до такой степени растворена в человеческой жизни, что теперь полностью сливается с ней, не оставляя в ней ни проблесков потустороннего света, ни какой-либо возможности правосудия.

Именно осознание – или, вернее, предчувствие – этой ужасной имманентности заставляет Франца Штангля, начальника концлагеря Треблинка, до самого конца отстаивать свою невиновность, соглашаясь при этом, что вся его вина – то есть вина всё-таки была – заключалась лишь в том, что он оказался в том месте в тот момент: «Моя совесть чиста в отношении всего, что я сделал… но я там был».