Скопус-2 | страница 49



Но я бывала тогда у Милки каждый день — и почти каждый день приходил тот длинный, молодой… Это продолжалось до весны — потом прервалось на некоторое время, а летом он опять появился, все в том же шарфике, но уже без пальто. И — сейчас вспомнила — летом он вынимал из кармана какую-то тюбетейку и надевал ее на голову, прежде чем начинал петь. Зимой он без этого обходился — просто не снимал шапки. И пел совсем уже еле-еле, потому что окно, единственное их окно, было открыто — стояла жара. Ноу меня не было к нему никакого любопытства.

И вдруг однажды, когда мы с Милкой говорили о чем-то важном… Да, это было летом — я помню точно загорелые коричневые руки Милкиной мамы. Но окно почему-то закрыли. В общем, вдруг, когда мы с Милкой, ни на кого не обращая внимания, шептались, Милкина мама вдруг сказала отцу что-то по-еврейски, резко, внезапно: перебила пение и подошла к ним, и коротко пропела — продышала что-то сама, глухим, оглохшим от табака голосом, но, наверное, как-то очень верно, потому что дедушка сразу стал серьезным, остановил ее рукой, к чему-то в себе прислушался, и вдруг закивал, и молодому что-то сказал согласное. Молодой пожал плечами, выразил на лице: я так не думаю, но если вы настаиваете… задал вопрос Милкиной маме, закинул голову так, что я увидела его заходивший кадык, и залился.

Он сразу залился на огромной, показалось мне, высоте, не подбираясь, не подползая, не меряя силы, которую он сдерживал и подавлял столько часов, столько дней и ночей. Мог ли он хоть дома петь во весь голос, во всю душу? Или и там должен был держать за лапы огромную серебряную птицу, которая с такой силой вырвалась и стала когтить наши сердца и нежно зализывать раны — все сразу. А потом словно забила крыльями, рванулась выше, сужая круги, что-то рассыпая, — и сорвалась…

Я потом, много лет спустя, когда у Мандельштама прочла «Божье имя, как большая птица…», — увидела то белое горло с полощущейся в нем мелодией; именно птица привиделась мне тогда, и что она серебряная — тоже. Милка посмотрела на мать и сказала: пусть он еще поет. Мать ответила: он не будет, он только показал. В чем дело? Он осенью будет петь в синагоге, можете пойти послушать.

Я подобралась на топчане к окну и поглядела на улицу: там, задрав головы, стояли люди, пять или шесть человек. Голос вырвался из комнаты только на минуту, и вот, уже…

— У вас же оперный голос! Оперный! Вам же надо учиться! — авторитетно, несмотря на волнение, кричали мы.