Горизонты исторической нарратологии | страница 70



На первый взгляд, наиболее выдающиеся продолжатели основанной Карамзиным нарративной русской традиции следуют тому же синкретическому принципу «неслиянности и нераздельности» субъектов нарративного дискурса.

Так, речь нарратора в «Евгении Онегине» (1825–1833) содержит в себе обильные аллюзии к биографии самого Пушкина. Полное название книги «Повести покойного Ивана Петровича Белкина, изданные А.П.» (1830) очевидным образом отсылает к самому Пушкину как автору предисловия «От издателя» и составителю общей композиции текста. Аналогичную функцию исполняет послесловие издателя к «Капитанской дочке» (1836). «Рамочный» нарратор, объединяющий главы «Героя нашего времени» (1838–1840) в единое целое, демонстративно отождествляет себя с известным поэтом Лермонтовым (например, в следующем примечании: Я прошу прощения у читателей в том, что переложил в стихи песню Казбича, переданную мне, разумеется, прозой; но привычка – вторая натура).

Однако во всех этих случаях соотношение фигур автора и нарратора уже намного сложнее, чем у Карамзина. Разделение их происходит уже потому, что в перечисленных прозаических текстах изложение историй передоверено другим лицам: Белкину, Гриневу, Максиму Максимычу, самому Печорину. Что же касается романа в стихах, то, по общему мнению российских пушкинистов, здесь нарратор присутствует в качестве «образа автора», принадлежащего художественному миру стихотворного романа наравне с другими его персонажами («образами»).

Западная нарратология по сути дела не знает понятия «образ автора», столь существенного для отечественной филологической традиции. Лаконичная нарратологическая формулировка данной категории могла бы быть такой: это нарратор, выдающий себя за автора-творца, разыгрывающий перед нами эту роль. Вместо синкретической их нераздельности, какая была у Карамзина, перед нами феномен метанарративности, сыгравший важное историческое значение для последующей русской литературы.

При рассмотрении пушкинского текста в его авторизованной композиции, завершающейся «Отрывками из путешествия Онегина», становится очевидным – впервые в русской литературе – возникновение полноценной инстанции имплицитного («абстрактного») автора, присутствующей в тексте романа в качестве смысловой «надстройки» над говорливым «образом» автора: «Пушкин взял уровнем выше, создав художественную модель универсального иронического сознания»[130].

В «Повестях Белкина» аналогичная инстанция возникает благодаря неоднократно акцентированному в тексте эффекту «двойного авторства». В этом начальном феномене русской классической прозы в лице Белкина впервые появляется фигура ненадежного нарратора. Проникновение в смысл данного произведения предполагает «заглядывание» за горизонт текстов Белкина, преодоление его наивности и подражательной литературности, восприятие композиции из пяти текстов как единого эстетического целого, на всем протяжении пронизанного мотивами притчи о блудном сыне, карнавальной пары Арлекина и Пьеро, антитезой моцартианского и сальерианского отношения к жизни