Буквенный угар | страница 28
Порой — это были отгадки. Порой — просто отмазки.
А иногда — было лучше промолчать в ответ.
Лет с четырнадцати, кажется, ей стали попадаться книги о себе подобных.
Это были кодовые послания — каких-нибудь десять строк шифра для посвященных, рассеянных на сто страниц текста.
От них шел слабый ток, учащалось дыхание и плавились слезами глаза.
Начинала понимать что-то про себя.
Ходила, осененная этим понятым, заглядывала в лица, искала «своих».
Вот эта искательность ее взгляда и отпугивала всех без исключения.
Наверное, это там, наверху, охраняли ее ревностно, стерегли чистоту породы маргиналов, не позволяя ее сильно разбавлять дружбой и схожестью.
Тогда-то она и приняла свою несхожесть.
Приняла ее как некую ущербность, сейчас бы сказала — «генетический сбой».
Исчезла искательность, но осталась виноватость. Снедало чувство собственной нечистоты.
Чувство вечной вины кольнуло, как когда-то давно.
Ишь, живучее…
Тогда, конечно, не подозревала, что проживает в свои первые два десятилетия всю историю мира: от живущей на ощупь гениальной античности, через мраковую повинность Средневековья — к достоинству Возрождения. Такое вот своеобразное осевое время…
От напряженного одиночества на лице тогда же проступили отблески внутренней работы, той, что измеряется долями микрона и «омывает» лицо, делает… красивым. Даже теперь, в старости, красивым. Только теперь красота не держит тебя в «режиме ожидания»…
Ах, как в юности ждала событий!
Ей казалось, что вот-вот случится нечто волнующее.
Скажем, вот она стоит, уставясь в ночь, прислонившись лбом к дождю через стекло, но вдруг — через миг — звонок! Это Он! Он пришел!
Бледен и некрасив, капли сползают в ложбинку шеи с его затылка. (Как она видит его затылок — ведь он же стоит лицом к ней?).
У него нет в руках цветов, у него нет слов. У него все силы ушли, чтобы прийти к ней, минуя собственное сопротивление.
И она немеет от этой минуты, она может запросто умереть в эту минуту и не пожалеть об этом.
Вот это — жизнь! Остальное — повинность.
Никто не пришел к ней ТАК.
Люди, облаченные в свою чужую кожу, двигались по своим траекториям, не пересекаясь с ней.
А если и обращали к ней свои иноязыкие знаки, она не принимала это всерьез.
Они — персонажи. Она — неприкаянность.
Вся ее юность — нитка, продергиваемая сквозь ушко боли. Боль осеняла все вокруг нее — болело внутри, и рядом, и вдалеке.
Она тогда полюбила спать и «снить» себе сны. В их зыбкой реальности ей, такой же летучей, было спокойно.