Пульс памяти | страница 73



— Так вам представляется и этот отец Валентин?

Кордамонов как-то двусмысленно пожал плечами. И сказал:

— Видите ли… Борясь со злом, нельзя, мне думается, избирать пассивные формы.

Потом мы с ним выходили на какой-то станции вдохнуть, как он выразился, покоя. Кордамонов тут же, с ходу купил у маленькой девочки десяток красивых спелых груш и рассовал их по своим и моим карманам. Самую большую грушу он слегка протер платком, затем — ладонями, смачно, с хрустом надкусил ее. И в этой позе — держа грушу в руке и во рту — внезапно застыл. И не стал откусывать от груши, опустил руку, говоря:

— До сих пор заметен проклятый след.

— О чем вы?

— Видите, над дверями вокзала — дощечка с названием станции? А из-под нее во все стороны затемнение? Правильной прямоугольной формы. Видите?.. Это след от дощечки с немецким названием… Я хорошо ее помню… И как только уцелело это здание?!

Он еще из тамбура вагона, когда мы поднялись туда, долго смотрел на потускневшую табличку.

Вернувшись в купе, мы решили позавтракать. Кордамонов потянулся за своим баульчиком, присел к столику, водрузил баульчик себе на колени и, одно за другим, достал из него два яйца, соль, завернутую, как аптечный порошок, хлеб и еще что-то в пергаментной бумаге.

Я полез за своими припасами. И пока доставал их, в купе вошел новый пассажир.

Первый взгляд на него ничего не сказал мне. Человек как человек, лет сорока, может чуть больше, невысокий ростом. С усилием, будто после долгого бега, дышит. Все купе, пока новичок устраивал свои вещи, вдруг наполнилось одним этим сипло тяжелым дыханием. Да еще тусклым поблескиванием обильно выступившего на его скошенно низком лбу пота.

Но вот пассажир кончил возиться с вещами, достал платок, вытер лоб, шею и, пошарив глазами (куда бы удобнее?), сел напротив меня.

И я увидел, насколько он не по летам стар.

Кожа его запавших щек была блеклой, местами словно бы оплывшей, лоб и подбородок отдавали синевой.

А вот глаза незнакомца, даже когда он, устало откинувшись к стенке, полусмежил их, выглядели по-иному. Острые и беспокойно переменчивые, они вызывающе блестели. Только было в этой переменчивости что-то колючее, недружелюбно настороженное. «Или это так трудно и неопределенно менялось в глазах — их настроение?» — размышлял я позднее.

Но именно — позднее.

А в ту минуту, с невольным чувством неловкости, словно была в том и моя вина, думал, что жизнь у этого человека сложилась, видимо, не масляно, что в ее окнах, померещившихся мне узкими и решетчатыми, больше бывало сумеречности, чем света…