Немного пожить | страница 38



Скажи мне, что я неправ, мама. Скажи мне, что это пустяки.

Но ей было невдомек, что он натворил и что переживает. Да, он погряз в замкнутости и безнадежности. В точности как она.

Что ж удивительного, что отец не мог на него смотреть. В его жизни и так была одна поникшая натура. Слава Богу, что был еще Эфраим.


Подарок дяди Раффи послужил толчком для напряженных мыслительных усилий. Шими набрал в местной библиотеке книг по френологии и по сто раз в день ощупывал собственную голову в поисках выемок и шишек, ответственных за замкнутость, мимикрию и надежду, отклонений в размере мозга, проявляющихся в строении черепа, которые объясняли бы аномалии его личности.

Вскоре он перешел к карандашным наброскам черепа. Любой, кто не знал, чем он занимается, принял бы их за карты Африки: пучки нейронов легко было принять за великие реки, прорезающие континент, а пазухи, выпирающие за пределы черепной коробки, — за обезумевшую растительность африканских джунглей.

Науки во всем этом не было почти никакой. Френология не пыталась заглянуть внутрь мозга, предполагая, что содержимое проявляется в очертаниях черепа. Так и карандашные портреты Шими становились внешним отражением внутренней работы. Это было искусство, а не наука. Изгибы черепа подтверждали то, что он и так знал об ужасных ямах у себя внутри. Зачем же тогда он упорно нащупывал свои впадины и шишки? Не в избыточной ли надежде набрести в процессе исследования на тропинку к лучшему себе? Не протекала ли где-то среди эгоистических пристрастий и нравственных ограничений очистительная река искупления?

Он покидал дом только тогда, когда приходилось спускаться вместе со всей семьей в бомбоубежище под зданием муниципалитета. Он умолял родителей оставить его дома, предоставить судьбе. «Подумаешь, если меня убьет взрывом? — говорил он. — У вас останется Эфраим». Но его все равно волокли вниз, в адскую скученность. Чем ближе он оказывался к другим людям, тем больше они, по его убеждению, знали о нем. Кто им все разболтал? Эфраим? Отец? Или его выдавала собственная физиономия?

Война обошла его стороной, мир тоже. Пока Эфраим плясал на улице, Шими упрямо сидел в четырех стенах: от рисования карандашом атласов черепа он перешел к лепке из пластилина черепов, которые выстраивались на каминной полке в его комнате, как головы африканцев, отрубленные в давней бойне, а потом извлеченные из земли.


Внезапная смерть Сони меньше чем через год после окончания войны стала для Шими куда более значительным событием, чем сама война; по его мнению, он не должен был пережить мать. Все ее жизненные проявления сводились к грусти, страху и усталости. Но никто не ждал, что она угаснет, не дожив до сорока пяти лет. Не его ли это вина? Не погубил ли он мать своими мыслями? Вдруг, пытаясь смягчить свою вину, он отрекся от нее в душе, так что его отказ от матери стал для нее неотличим от отказа от самой себя? Нащупывая шишки у себя на голове, он не мог нащупать ответ. Фарфоровая модель человеческого сердца — вот что ему требовалось на самом деле…