Ночные голоса | страница 67
Думал он, естественно, в эти дни и о доме, о своих — о том, как им сейчас там без него, как они живут… Признаться, поведение Татьяны, с тех пор как он пришел в себя и начал кое-что соображать, несколько озадачивало его. Она плакала, жалела его, ходила к нему чуть не каждый день, таскала ему всякую домашнюю еду, и, без сомнения, умри он тогда на операционном столе — она была бы конченый человек. Но в то же время обостренное страданиями ухо его, когда она говорила с ним, сидя обычно рядом с его кроватью, на колченогой больничной табуретке, нередко чувствовало в ее голосе какую-то странную удовлетворенность, что-то вроде того, что вот, мол, дескать, дождался, дорассуждался наконец — получил свое. Как-то раз даже, когда они по какому-то поводу вспомнили про ту его книгу, лежащую у него в столе, и он размечтался о том, как кто-нибудь из его дочерей когда-нибудь, когда его уже не будет, все-таки ее издаст, она довольно резко оборвала его, стиснув ему плечо и придавив его к подушке:
— Лежи… Милосердие… Инструмент… Дурак ты… Блаженный дурак и таким и остался до седых волос… Пороть надо. Ноздри рвать! И ничем другим эту сволочь никогда ты не проймешь.
Потом начались хождения следователя, адвокатов, родственников этих парней… Помнится, его с самого начала неприятно удивило то, что и следователя, и адвокатов больше всего интересовали не его рассказ об обстоятельствах дела и тем более не его оценка происшедшего, а такие вещи, как сколько бутылок было выставлено на стол на поминках, сколько их, гостей, было за столом и как долго они за ним сидели, где стоял доцент Старков и где стояли он и аспирант, когда подошел этот мальчишка, была ли у Старкова трость в руках — а известно было, что он прихрамывал и обычно ходил с тростью, — или он оставил ее тогда в квартире, кто первый сдвинулся с места после удара — мальчишка или они, и близко ли они бежали от него, ворвавшись в подворотню, или он был все-таки заметно впереди них…
В один из дней, отведенных для посещений, его навестила мать этого мальчишки — молодая еще женщина лет тридцати с небольшим, худенькая, востроносая, вся какая-то забитая, в заштопанной кофте и с давно, видимо, немытой головой. Она пристроила на тумбочке у его изголовья какой-то целлофановый кулечек и уселась на табуретку у него в ногах, сложив руки в коленях и уставившись глазами в пол. Он молчал, она тоже, не очень, наверное, понимая сама, зачем она пришла и что в таких случаях полагается говорить.