То, что нельзя забыть | страница 2



Помню, у нас дома Миша, увидев фотографию моего отца военных лет в офицерской форме ВВС, сказал: «А вот мой отец не был на фронте. Оставался в тылу».

Однажды я полюбопытствовал у Мишиного отца, за что он получил такие награды.

— Я расстреливал их в затылок, когда они не ожидали, чтобы не очень переживали.

— Кого их? — спросил я в тревожном недоумении.

— Не тех, кого бы хотел. Руки были коротки, а то бы я, сука…

С особой ненавистью он говорил почему-то о двух, Ворошилове и Берии, и натянутая на его голове кожа переставала отражать свет и приобретала болезненный матовый оттенок.

Когда умер Сталин, мы с Мишей перемигивались, как заговорщики, и, переходя дорогу у его дома, заходили на баскетбольную площадку Дома офицеров. Там в эти дни не было никого. Мы бросали мяч в кольца. А над неестественно молчаливым городом из репродукторов, которых я раньше не замечал, беспрестанно звучали траурные марши.

Однажды по многолетней садистской привычке отец начал избивать Мишину маму. К этому времени мой друг вырос в юношу атлетического роста. Он мог своей дланью перекрыть водосточный уличный люк. Одним легким, как мне показалось, прикосновением сын послал папочку в глубокий нокаут. Когда подполковник КГБ в отставке пришел в сознание, с ним произошла странная метаморфоза. Он затих, совсем перестал выходить из дома. Жену никогда больше не трогал. Ни на что не жаловался. И вскоре умер в своей постели.

Время было пьяное. Пили на курсе много и каждый день. Один только Миша не пил. Все привыкли к этому и не предлагали ему. Позже, приехав из Питера на каникулы в Минск, я узнал, что мой друг женился и уехал жить в Витебск. Я навестил его и был удивлен, когда на столе увидел бутылку водки. Еще через год или два я узнал, что Миша умер от белой горячки. Так отец отомстил сыну.


Жил я в центре Минска, недалеко от училища. Любимая девушка — в ближнем пригороде, Лошице. Ей было трудно носить тяжелый этюдник с красками. Я предлагал брать его с собой, с тем чтобы утром следующего дня принести в училище. Она говорила: «Я должна ведь помыть кисти, почистить палитру». Я заверял ее, что сделаю все сам, мне это нетрудно. Она изливала на меня голубой цвет своих глаз-озер, и мне казалось, что я слышу благодарный шелест ее ресниц. Диалог был всегда один и тот же, без вариаций. Дома, едва поужинав, запирался в ванной и приступал к ритуальному действу: мыл кисти, гладил их черенки, которые хранили прикосновения ее рук, до блеска чистил палитру. Томился приливом бунтующей крови… Затем наскоро готовил свой этюдник.