Циклон | страница 34
Много дней и ночей перед этим разыгрывалась огромная драма, в которую были втянуты сотни тысяч людей. Огнем писалась где-то на восток от Белгорода трагическая прелюдия этой Холодной Горы. Еще мы по множеству раз на день ходили в атаки, наступали на какие-то перелески, обороняли какие-то бугры, а зловещая тень Холодной Горы уже нависала над нами. Мы не хотели замечать свою обреченность. Вечером тут, а наутро ползем по другому склону, залегаем на другом рубеже, вгрызаясь в землю под шквальным огнем… То был тяжелый, безоглядный труд солдат, и войска, в том числе и штурмовая твоя рота, сформированная из остатков батальона, ничем не запятнали свою честь. Уже принадлежало врагу наше небо, голубизна его была в те дни для рева вражеских штурмовиков и воя бомб, для струй огня, которыми они с коротких расстояний расстреливали нас. Сначала слышен был канонадный грохот где-то в направлении Воронежа далеко за спиной у нас, потом и грохота не стало слышно, а мы с ненавистью отчаяния в душе, с упорством смертников все еще вели здесь бои — более ожесточенные, чем когда-либо. Зубами держались за каждый рубеж, не желая знать, что уже стряслось самое страшное, что огромное кольцо уже сомкнулось, и ни эти степи, ни леса, сипевшие на горизонтах, и сами горизонты больше не принадлежат нам. Одним из обреченных был ты, носил в себе печаль человека, которого отныне уже ничто не пугало, для которого, кажется, облегчением было бы, если бы и настало то последнее, чтобы оборвалась наконец твоя последняя боль. Но и в самые тяжкие минуты, именно тогда, когда душа взывала о помощи, раздвигались стебли ржи возле тебя, появлялась из нее гранитная серость Решетнякова лица, — лицо в рыжей щетине, умытое струящимся потом, было для тебя такое родное!..
— А нужно же драться, — говорил он тебе, как бы утешая, и это была высочайшая мудрость, рожденная вашим положением.
И вы дрались снова.
Потом потекли войска. Брели через хлеба, двигались по дну балок, шли и шли в грозной понурости, изможденные, сумрачно-молчаливые. Как половодье, они уже образовывали для себя свои русла, и ритмы, и законы — непостижимые законы стихии. Но даже и в отступлении, в бесконечности этих людских передвижений, в текучих этих реках горя народного чувствовалось что-то неодолимое: разламывая пространство, шли непрестанно, просачивались куда-то балками, через разгромленные обозы, шли и шли по земле, усеянной трупами, шинелями, противогазами… И не одному из вас тогда обжигало взор зрелище разбитого медсанбата, чья-то нога гангренозная, которую отпиливают наскоро без наркоза, и чья-то брошенная габардиновая с петлицами гимнастерка, что как символ самого поражения висит, распятая на терновнике…