Россия и Ливония в конце XV века: Истоки конфликта | страница 14



, несмотря на определенные различия, содержат характерное восприятие России как «наследственного врага» (erffiendt) Ливонии и одновременно «врага всего христианского имени». Обладая развитым ассоциативным мышлением, ливонские хронисты запечатлели в этом образе не только ужасы военного времени, пережитые их поколением, но и свои представления о репрессивном режиме, который Иван Грозный, этот «безжалостный Русский», «кровавый пес и тиран», применял в отношении собственных подданных[36].

Потеря Ливонией независимости и ее инкорпорация в состав иноземных государств уже в конце XVI столетия потребовали осмысления, равно как и процесс «притирки» общества к новым порядкам, далеко не всегда безболезненный. Вспомним, к случаю, проводимую польскими властями «рекатолизацию» местного протестантского населения, которое вызывало у ливонских интеллектуалов ностальгию по временам независимости. Это обстоятельство в конечном счете и обусловило расцвет прибалтийской историографии на излете XVI и в XVII в. К тому времени противостояние Ливонии и России столетней давности уже не так занимало умы, как во времена Ливонской войны, и по этой причине историки Я. Шотте (Скотт), Т. Хьёрн, П. Эйхорн, М. Брандис и К. Кельх при описании событий конца ХV–ХVІ в. ограничивались воспроизведением ранее созданного дискурса с характерным для него негативным отношением к России и русским. В своих сочинениях они использовали созданный Рюссовом образ «цветущей земли» (Blyffland) Ливонии, которая приняла на себя бремя сопротивления русскому «Тирану», воплощавшему свойственные всем русским жестокость, непредсказуемость и религиозные заблуждения, но не нашла в себе сил для победы[37].

Вхождение курляндских, ливонских и эстонских территорий в состав Польши и Швеции не создавало реальной угрозы утраты немецко-прибалтийской общностью своей идентичности, по этой причине в ливонской историографии польско-шведского периода отсутствовало интенсивное политическое звучание, которое проявилось, когда остзейской автономии пришлось столкнуться с мощью российского самодержавия.

В соответствии с условиями Ништадтского мира 1721 г. прибалтийские территории вошли в состав Российской империи, после чего вопрос об их политико-административном статусе превратился в объект внешней и внутренней политики российских государей.

С той самой поры и до обретения Латвией и Эстонией государственного суверенитета в 1918 г. стремление противостоять централизаторской политике российского правительства предопределило главную черту общественно-политической жизни в прибалтийских провинциях, где высшие позиции по-прежнему принадлежали немецкому дворянству и верхушке городского населения, в массе своей также немецкого. Говоря словами немецкого историка X. Нойшеффера, эта тенденция по природе своей была «исключительно политико-сословной» и предопределялась вполне конкретным социальным заказом, исходившим от того самого социума прибалтийских немцев, который со времен Средневековья трепетно лелеял представления о собственной исключительности, а теперь почувствовал реальную угрозу ее утраты. Благодаря своему более высокому по сравнению с латышами и эстонцами уровню благосостояния, образованности и политической активности эта категория населения на протяжении двух столетий предопределяла идеологическую направленность всех исходивших от прибалтийских провинций программных установок.