Дорога в мужество | страница 80
— Не хочется.
— Я те дам, родимцы тебя не кружили. Ишь ты — не хочется. А ну-ка, бери ложку. Жуй!
Жевал. И даже вкус чувствовал. И будет жевать, пока жив, и не сможет иначе, потому что жизнь продолжается. Вот как все просто…
Жизнь продолжалась. Еще трижды за день она звала тревогой к орудию, потом — всю ночь. Руки, гимнастерки пропахли порохом, усталость валила с ног. К исходу ночи пошатывало даже двужильных Чуркина и Суржикова. После боя на заре никто, кроме Жени, не пошел в землянку, попадали снопами на подсохший бруствер и спали, пока Чуркина не разбудил дождь. Он растолкал сержанта, Сергея и Лешку-грека. Разбудить Суржикова сразу не смог, усадил сонного:
— Ну и горазд же ты спать, атаман! Вставай, простынешь.
— Чего?
— Нелетная погода. Дождик. Валяй в землянку.
— Я не слышу… — Суржиков похлопал себя по ушам, испуганно уставился на Чуркина. — Не слышу! Дед, почему я не слышу?
— Стало быть, оглох. Вот же наказание… Ничего! — крикнул в ухо Суржикову. — Пройдет! У пушкарей это бывает. Пройдет, Константин, пройдет!..
Сопроводив Суржикова в землянку, Чуркин побрел на КП. Вернулся насупленный, сел на мокрое ребро станины, запыхтел козьей ножкой.
— А ты, Сергей, пошто спать не идешь?
— Выспался. Асланбеков как?
— Откуда ж я знаю? Звонили, ребята сказывают: в сознание пока не пришел…
Дождь перестал, но небо было пасмурным. Сразу за позицией все терялось в белесо-тусклой дымке.
— Все мы люди, — сказал Чуркин.
— Это к чему?
— Я вот уже седой и столько потерял, что, кажется, и терять больше нечего, а и мне порою бывает и страшно, и больно. Тебе сейчас, может, больней. Что ж, Сергунек, нету в этом ничего постыдного.
— Успокаиваешь, Осипович?
— Да нет, в курс ввожу. Погляди на пушку. Краска со ствола начисто облетела, сгорела в бою, а ствол — остался, и пушка стрелять будет. Так и человек. Жизнь его — сплошной бой. То выжигает погань всяческую в ближнем своем, то за собственный грех стыдом мучается, то горбяку гнет в труде, чтоб зубы на полку не положить, то, как мы вот сейчас, землю отцов своих защищает. И морозит его люто, и печет — спасу нет, и крутит бедолагу, аж кости трещат, а он, трепанный и мятый, лишь крепче от этого становится. Шушера с него — долой, а ядреное остается. Не одни годы из парня делают мужа, есть еще пути-дороги, и они, дороги в мужество, не травою-муравою стелены, пока пройдешь их, начисто ноги посбиваешь, до голых мослов…
— А я вот, наверно, слабею… Уж больно душа болит…