Река Лажа | страница 50



Он достиг Ковершей в полудреме, пройдя что осталось от дач и еще перелесок, щелястый и знойкий и ничем его не взволновавший во тьме. На щеках и на лбу бестолково налипла мошка. Башня переместилась налево, и подле нее узнавались теперь продырявленные корпуса отмененного «Колоса»; впереди же лежало распахнутой раковиной двуозерье, разделенное волосом тонкой слезящейся суши. Здесь ему задышалось как будто привольней, податливей; он решил посидеть на заросшей строительной глыбе, мешающей въезду, и, руками себе помогая, сложился и расположился как мог на колючем бетоне спиной к несгибаемой водонапорке. Ночь, смирился он, не признавала его, он был выродок лона дневного, пострел разъездной, погремун: все дела его жизни решались к восьми часам вечера и с пришествием сумерек он становился не нужен и не слишком понятен себе самому; и с какой такой стати он днем искушал терпеливца майора, без какой-либо пользы смущая нетронутый дух? — а теперь сам опущенно мерз от озер, свесив длинные руки, и слушал вплотную к воде на другой стороне приступающий лес, раздражаемый ветром. От луны было чувство раздетости; Птицын припомнил, как в лето уже отдаленное бился в лесу в предвкушенье утраты подруги, засевая проклятьями рытвины, и устыдился напрасных терзаний. Юность дерганая, я тебя никогда не любил. И тебя, о хлопчатобумажная девочка, чутко запечатленная в неповторимом навек обороте прекрасной твоей головы, — мы как будто бы ладили несколько месяцев и говорили о многом, и мне было небезынтересно узнать — что стесняться? — какого ты цвета внизу, но, должно быть, не слишком, раз я ни на шаг не приблизился к этому знанью. Дело здесь, как я вижу, лишь в том, что я с детства был слишком натаскан на старость: на разлаженность слуха и тление голоса, время негабаритных очков и забывшихся рук, и кроссвордов, и пенсий, и очередей в поликлинике, разговора с собой как со стенкой — так, как я представлял это, переходя во дворе от скамейки к скамейке и протяжно приветствуя там заседавших старух. Даже если мне не отвечали, я не унывал и охотней равнял себя с ними, чем с теми, кого мне подкинули в сверстники, и бездействующая в них мудрость, для которой и не было слов, волновала меня много больше всего, чем со мною делились на плитах за домом и по шалашам. На покатых плечах их и спинах покоилась темною рыбой страна, мне известная из телевизора и добредающих слухов. Я стоял перед ними как суслик в степи перед каменной бабой, если только возможно такое сравненье. «Колокольня», которой ты даже в руках не держала, и дала этой муке единственно верный язык, навсегда утвердивший мою с ними связь: речь на грани расстройства, захлебыванья, рассыпанья, выговор полусмерти, примерка гробов на дому. Слушать что-то другое (не жизнь — полужизнь) я считал развлеченьем убогих, хотя и срывался на муниципальные праздники. Ложь, везде одна ложь. Скажешь, это смешно, но Ник. Ник. был один достоверен. Иногда мне казалось, что это мой мертвый отец говорит из него. Иногда мне казалось, что это и есть мой отец.