В поисках цветущего папоротника | страница 21
– Ева, Ева, паслухай.[22]
Конечно, это Янек прибежал. Михась себя уже взрослым считает, а Янек как теля ласковое – всё, что ни увидит, к ней несет.
– Памятаеш, у ліпені праз вёску чырвоныя на Польшчу ішлі?[23]
Ева кивает: как не помнить… Уж очень они тогда удивились худым, неухоженным лошадям. Что же это за армия, коли у них кони такие. Да и сами солдаты, плохо одетые, в стоптанных сапогах – разочаровали. Не хозяева, видать.
– А командира их помнишь, с гармошкой?
Иосифу родная мова не падабаецца[24] считает – для мужиков она, вот и мальчики от него переняли: всё больше по-русски говорят. В результате получается смесь русского, белорусского и польского. Впрочем, в деревне многие так разговаривают. А командира Ева и правда помнит. Уж очень душевно на гармошке играл да на неё поглядывал. Слава богу, хозяина дома не было: не стерпел бы. Но разве она виновата, что как Марысю родила, грудь налилась – почитай, из любой сорочки выпрыгивала, щёки заалели… Что командир, даже местные мужики иной раз норовили прицепиться.
– Зараз его в лесу встретил, без гармошки уже. С ним человек пять-шесть ещё, счерневшие, в бинтах, дюже измождённые. Коней в поводу ведут, да рази лошадь теми болотами пройдет… Про «млынок Блазняка» спрашивает, а сам возле того ручья стоит, – Янек залился звонким смехом, встряхивая давно нестрижеными соломенными кудрями. – Все мельницу ищет, дескать, ему сказали: там можно из пущи выйти.
– Трэба было за подсказку коней забрать, на что они им, – Язэп неслышно подошел и стал рядом. – Это пан Пилсудский Советы так погнал, что они все дороги забыли. Хай по своим домам ищут, а тут бродить нечего, пуща – наш дом. Придёт к нам польское войско – другая жизнь начнется, и мы как люди заживем. Верно, Янек?
Попытался положить руку мальчику на плечо, но тот дёрнулся в сторону.
– Смотри, какой сердитый, ровно волчонок, – обиделся Язэп, – я, Ева, в город поеду, дело у меня там.
– На ночь-то глядя?
– Хоть бы и так. Кому мне отчет давать?
От громкого разговора заплакала, закрутилась в люльке Марыся. Вздохнув, Ева запела. Капающими слезинками зазвенели в сумраке хаты слова колыбельной:
И дочку жалко, что белы ручки о розу исколола, и себя немного… Двадцатый год на дворе, пять лет прошло, как расстались, а сердце нет-нет, да всколыхнется: «Эх, Алесь, Алесь…». Приезжал ведь. Соседи болтали: «Младший-то Близневский дюже страшный стал – худой, шрам через лицо! Мало ли что злые языки скажут. Но сердце от боли зашлось, когда про шрам услыхала, казалось: помчалась бы, пожалела, да разве возможно… Мужняя жена, Марыся – под сердцем. А он про неё и не спрашивал. Если бы спросил, люди наверняка не смолчали бы, а коли не судачат… Значит, не вспомнил.