Не держит сердцевина. Записки о моей шизофрении | страница 57



Весьма возможно, мне надо было захотеть или почувствовать необходимость в том, чтобы мои родители знали, в каком я состоянии. Может быть, меня задело, что они, казалось, не особенно-то обращали внимание на мое здоровье после нашей совместной поездки в Париж, после моего «признания» в моих проблемах. Но и я сама не делала ни шага им навстречу. Мой брат Уоррен, живший в Париже в то время, навестил меня в Оксфорде, но я заставила его поклясться, что он не скажет родителям, как плохи были мои дела. Раз в неделю я ходила к телефонной будке, что была в нескольких минутах ходьбы от больницы, и оттуда звонила им во Флориду (звонок оплачивался получателем). Разговоры были всегда короткими, даже слишком, но очевидно, даже их было достаточно, чтобы не поднять тревоги. Вот сценарий разговора с моей стороны: «У меня все хорошо, учеба идет хорошо, а как вы там?» Помимо этого говорили, в основном, мои родители, а я просто облокачивалась на стену телефонной будки в течение всего разговора, отвечая, где следовало, в основном односложными словами. Пока я наблюдала за разрушением всего, что мне дорого, я, тем не менее, билась за то, чтобы худо-бедно отстоять себя. Что бы это ни было, с чем бы я ни боролась, это было моей проблемой; я найду способ ее разрешить и без родительской помощи или их порицания.

Мое второе пребывание в Уорнфорде совпало с переводом доктора Хамильтона в другое отделение. Хотя я знала, что это случится, я не могла справиться с тревогой и печалью во время нашей последней встречи, когда он представил меня доктору Барнс, молодой женщине, которая будет меня лечить. «Я зайду попрощаться перед тем, как уйти, Элин», — пообещал доктор Хамильтон. «Просто проведать вас и проверить, как ваши дела».

Он меня и вправду оставил; передача моих дел его преемнице не оставляла в этом никаких сомнений. И хотя он был всего лишь в нескольких комнатах дальше по коридору, он мог с таким же успехом уехать за океан, поскольку его перевод не позволял ему поддерживать никаких отношений со мной. Что еще хуже, обещанный им прощальный визит так и не состоялся. Он не вернулся. Когда я думала о нем, я думала, что мое сердце разорвется.

В отличие от моей первой госпитализации, в этот раз я была совершенно не способна принимать участие в том, что происходило в отделении; групповые занятия, которые, казалось, раньше приносили хоть какую-то пользу — как, например, правильно накрыть обеденный стол — теперь были совершенно бесполезны. У меня болела голова, болели руки и ноги, болела спина; во мне не осталось ничего, что бы не причиняло боли. Мой сон был опять настолько нерегулярным, что я была все время изнурена и не могла сосредоточиться — да какая, к черту, разница для меня, где были ложки и вилки — справа или слева от тарелки? Вместо этого меня притягивала музыкальная комната, где я проводила бесконечные часы, слушая классическую музыку. Иногда ко мне присоединялась чуть грузная женщина старше меня лет на десять. Как и я, она почти не разговаривала, изредка роняла слово-другое о своей матери, умершей много лет назад. Когда она говорила, речь ее была не слишком содержательна — у нее была «обедненность речи», как это называют психиатры. Все же нас объединяло какое-то товарищество; музыка Моцарта или Брамса успокаивала и умиротворяла нас. На особенно волнующих моментах наши глаза встречались и мы, бывало, кивали друг другу в знак понимания.