Лев Боаз-Яхинов и Яхин-Боазов. Кляйнцайт | страница 65



– Вы торгуете шариковыми ручками? – спросила дама.

– Нет, – ответила Гретель. – Спросите в газетном киоске на углу.

– А поздравительные открытки есть?

– Нет, – отвечала Гретель. – Извините, только книги.

Ей вспомнились яблочные огрызки. Почему яблочные огрызки, что за яблочные огрызки? Побуревшие яблочные огрызки осенью в соседском саду. Желтые листья, и она по ним шаркает, садится на корточки и ест брошенные кем-то яблочные огрызки. Дома – корзины яблок. Почему же ей хотелось чужих бурых огрызков? Сколько ей было тогда? Пять, может, или шесть. Самое раннее ее воспоминание. Что приснилось Яхин-Боазу? Что поджидало его во сне? Что поджидало его снаружи ранним утром? Как ему удалось выйти на улицу и вернуться со следами когтей на руке? Для чего мясо? Для того, чего он боялся. Нечто могло его убить. Он сам хотел, чтобы оно его убило? Предаваясь любви, мужчина не мог бы совсем уж лгать. Яхин-Боаз любил как человек, который хочет жить, как мужчина, который хочет ее. Как может он одновременно так полниться жизнью – и таким отчаянием? Его лицо над нею в постели было легким и любящим, утреннее лицо перед рассветом – изможденным, загнанным.

– Может, как-нибудь на днях пообедаем? – Вот что он ей сказал в тот первый раз, купив книгу о струнных квартетах. Тогда у нее был другой мужчина. По средам и выходным. Не то чтоб я не хотел на тебе жениться, говорил он. Просто мама не переживет, если я женюсь не на еврейке. Ну да. Теперь вот еще один. Может, как-нибудь на днях пообедаем? Ну, давай пообедаем. Мой народ убил шесть миллионов вас. Он принес ей одну розу. В тот день желтую, позднее красные. Она рассказывала о своем покойном отце. Никто другой раньше не спрашивал ее об отце, не приглашал его из безмолвия. Яхин-Боаз поцеловал ей руку, прощаясь у книжной лавки. Это не превратится, чувствовала она, в среды и выходные. Когда-то она хотела принадлежать мужчине полностью, и вот спокойное лицо мужчины заявляет на нее свои права, – и она этого страшится.

Теперь его загнанное лицо просыпалось рядом с нею каждое утро. Твердыня наша, пела про себя Гретель, навязывая свою волю хору. Звук перерастал в рык львиного цвета, бурную реку свирепой… чего? Не радости. Жизни.

Свирепой жизни. Я знала, что с ним буду счастлива, буду с ним несчастна – все, и еще больше всего, чем когда-либо прежде в моей жизни. Там есть что-то такое, что не умрет. Твердыня наша – наше что-то.

21

Ночное небо, розовато-серое, тесно прильнуло к трубам, крышам, несмело дотронулось до черных мостов и извилистой реки. Я прекрасно, лишь когда вы на меня смотрите, говорило небо.