Exegi monumentum | страница 39



Читал Яша много: глотал Гегеля, Канта, прорывался к философии XX века. Но неграмотен он был поразительно: писал «ачки», «титратка» и «нош». Подавал он заявление к нам, в УМЭ, потом пробовал поступить на философский факультет МГУ. Анкета его составляла предмет мечтаний деканов, секретарей парткомов и начальников спецотделов: русский, рабочий, служил в Восточной Германии; но он делал по 24 ошибки в каких-нибудь ста словах. Возвращая ему документы, работники приемных комиссий вздыхали и виновато цедили: «Грамматику все- таки надо бы знать... Вам придется подзаниматься...» «Кур-р-рвы! — зло рычал бедный Яша.— С-с-суки!» Уходя, он оборачивался к захлопнувшейся двери очеред­ной приемной комиссии, по-обезьяньи скалился и рысил восвояси. Впрочем, он занимался: писал диктанты, творил сочинения, через год снова приходил, писал вступительную экзаменационную работу и делал уже не 24, а 28 ошибок.

Тут-то и подобрал неприкаянного неудачника Валерий Никитич Иванов, Вонави: он был человеком-магнитом, к коему притягивались отверженные, соци­ально обиженные, растерянные и подавленные. Подобрал Вонави электрика Яшу, пригрел. Постепенно, осторожно, не расплескивая ни капли зря понапрасну, Вонави поил Яшу из чаши таинственного метахроникального знания. И пришло озарение: неспроста, неспроста в жизни Яши Барабанова во что-то неразрывное соединилось и рождение в Казахстане-Египте, и зэки-рабы кругом, и убитые немцами еврейские родичи на Смоленщине. И стал Яша в доме Вонави своим человеком, и сидит он у ног своего гуру — мне мое воображение рисовало их общение в виде нежной идиллии. Дальше...

Что ж, Иванов-то был неплохим режиссером; мизансцены он варьировал, подсвечивал разными красками. Сейчас выбрал тона тревожные, жутковатые; посему лицо у Иванова то и дело дергалось судорогами, а глаза закатывались или же застывали, устремленные в одну точку, вдаль. Он вещал, и все-все становилось близким, понятным; все сходилось здесь, в тесной квартирке с желтенькими обоями; там, где на своей неизменной софе восседал Иванов, а на стене постепен­но образовалось жирное пятно, потому что в минуты особенно глубокого, сугубого транса Иванов начинал елозить по ней затылком. Он глаголил. Фараоны и импе­раторы Древнего Рима, европейские короли и несколько российских великих князей, государей российских, генеральные секретари, народные комиссары, ми­нистры, среди которых Иванов чувствовал себя намного увереннее, чем среди разочек-другой промелькнувших в учебниках истории особ королевской крови,— все они сходились сюда, на проспект Просвещения, в дом, насквозь пропитанный запахами ванили, исходящими из расположенной рядом кондитерской фабрики. Он знал: его, Иванова, миссия в том, чтобы до конца XX века соединить здесь, в Москве, силы всех великих властителей мира, собрать сгусток энергии и сначала воздвигнуть вокруг России невидимый и совершенно несокрушимый заслон, от­бить атаки еврейских, американских и китайских духовных врагов ее, а затем низринуться в мир, оплести его сетью особого рода излучений, тайну образования коих знал только он, Иванов, и объединить эгрогеры разных народов и рас в единый общемировой эгрогер. О деятельности нашего государства, шедшей в общем-то в том же тайно начертанном направлении, отзывался он крайне презрительно; государство, по мнению его, во-первых, просто-напросто многого не умело, во-вторых же, оно осторожничало и, утратив суровую прямолинейность сталинской политики и идеологической стратегии, сделав шаг вперед, тотчас же отступало назад. Себя видел он на вершине какой-то горы, у подножия ее — народы: все пред ним, Ивановым, колени преклонят, все! А пока сгодятся и эти, есть средь них один фараон, один римский диктатор. Один же...