Восьминка | страница 5



Сунула осьмушку в карман, побрела медленней прежнего. И уж не от запаха чайного, а от дум несусветных голова кружилась:

«Неужто желанья мои услышаны? Так услышь мя, осподи, о сынах моих!..»

Домой в слезах пришла. Через порог шагнула, огляделась. Ребятишки — все трое — в ее половине. На печь в дальний угол забились, притаились… Привыкли, безобутные, к печке.

Кинула осьмушку на стол в красном углу. Отошла и со стороны на нее поглядела.

— Возьму да и заварю! Не много и нать мне — на один-то чайник. А остатки снесу. Отдам. За одну-то заварку корить, может, и не станут.

Рассуждает, шепчет, а самовар-то уж под конфоркой на полу оказался… Вот в том месте, где сейчас стоит. И уж лучина в руке горела… Наставила-таки самовар!

Пальтуху сымала — глаз не спускала с пачки… А голова-то, с головой-то что делалось!..

Без большого достатка, но и не бедно жила она после смерти мужа. Ребяток в первое же лето за собой на пожню потянула. Худо-бедно, а земли — две души… Бабы, бывало, заохают;

— Куда ты их волокешь-то себе на маяту?! Съедят комары!

И вправду, столь малы были — из хорошей ежели травы, так только грабельки и видно. Да головушки…

Старший-то был светловолос. Сам гибок, что ковылинка на угорышке, лицо тонкое да умное, а надо лбом — будто от кудельки растрепанный край. И столь та куделька мягка была да шелковиста — прикладывай нитку да начинай прялку крутить, прядено на катушку сматывать. А глазами — серьезненький… И все спрашивал. Да такое все, чего мати и сама не знат.

А младший, Пашенька, — тот даже с виду другой, покороче да пошире. Пояска не любил — ремнем отцовским перехватится, остаток дважды вокруг себя обмотнет: мужик мужиком! А головка… Если, бывало, подстрижен, а у тебя — ссадина или мозоль содрана, то не можно, бывало, мыть, столь ершист волос. Говорят:

«Каков волос — таков норов». Но Паша, не по приметам, не был ни груб, ни упрям, до мужика дорос, а все ему было — брата бы дернуть, да в сене вываляться, да матери загадку устроить. Таким и на войну взяли. Ремнем отцовским перепоясался в дорогу, волосы в пол-лба подстрижены и вперед приглажены, глаза серьезны стали — широки и черны.

Грабелки, бывало, бегают часто-часто, а она еще и подторопит:

— Скоре, робятки! Скоре, кормильцы мои!

Бойки робята были, нельзя пообидеться. А она за хорошу работу на доброе слово не скупилась, хоть и строга была. Доброта, работа да строгость, уверена была Сусанна, и помогли ей из робяток не безотцовщину и не отстойщину, а мужиков людям на зависть вырастить.