Алла и Рафа | страница 4
Так вот, самая сильная, самая лучшая (в смысле написания) сцена убийства новорожденной девочки была бы просто шедевром. Если б я как читатель в нее поверила. Если б я поверила в эту женщину, которая позволила заморить своего ребенка, позволила потом убийце лечь в ее постель и сделать ей двоих детей; которая прожила потом много лет с ним и делала бутерброды внукам… и ля-ля-ля. Как: она не убила его ночью?! Неделю сидела в доме под аккомпанемент плача своего ребенка?!! Не отравила изверга через неделю?! Не повесилась сама?! Не пошла в полицию, чтобы донести и отомстить?! (Кстати, почему обрывается та сцена, когда она ему выколола глаз: что сделал он, почему она позволила ему привезти себя опять в поселок?) И что, весь поселок молчал, и ни одного человека не потрясло убийство новорожденной?! Не-е-е-ет, позвольте вам не позволить. Это такой большой Станиславский, с его «не верю», что вся эта блестяще придуманная сцена торчит в горле читателя такой костью, которую ни проглотить, ни переварить просто невозможно. Это — подтасовка, шулерство, самая большая нечестность, какая возможна в строении сюжета, — психологическая нечестность; это придумано и ловко подсунуто, потому что не герои так захотели, а Шалев. И потому всё это вызывает оторопь и ужас, какой-то кромешный ужас (а может быть, у меня такой крен потому, что сейчас каждый день держу на руках хрупкое тельце младенца, внука. Но уверена, что у любого нормального человека возникнет совершенно такое же чувство недостоверности и ужаса). Шалев очень точно помещает эту сцену чуть не в самый конец романа — понимает, что будь она в начале, читателю блевать захочется от всех благостей, всех растений и семян, и подарков «Дедушки Зеэва». А так он сживается с ним по течению романа, а тут уже и его смерть подоспела.
И все-таки сцены с Дедушкой написаны блестяще, и это — тот мощный Шалев, который пригибает тебя к земле, хочешь ты того или нет.
…Все остальное: неуклюжая разлапистая конструкция всей вещи, «рассказы Руты» и, главное, поразительно неудачные беседы ее с пустым местом по имени Варда — меня просто озадачило.
Зачем это было нужно автору, эта дурацкая бедная Варда, эта статистка без лица, без речевых характеристик, покорно почему-то выслушивающая прямое хамство героини, подающая свои реплики в стиле «кушать подано», чтобы автору было удобнее продолжать исповедь героини, то бишь течение романной истории, — зачем? К чему эти идиотские гендерные исследования, которые под конец просто из ушей лезут? Героиня (которая и сама никакая не женщина, а все тот же Шалев) говорит и говорит, вываливая на чужого человека такие интимнейшие детали своей жизни и своей боли, что странно становится, и опять Станиславский подмигивает и говорит свое «не верю». Эта Рута, у которой, по ее собственному признанию, никогда не было подруг, доверительно вываливает на чужую женщину все подробности секса, отношений, чувств, горя, измены, любви?!. Да полно! Это голый прием, и даже такой мастер, как Шалев, ничего не может сделать с этим: мы не видим ни лица Варды, ни ее жестов, ни ее характера, ни ее намерений. Один только раз она произносит нечто вроде — мол, вы меня задеваете, но меня это не беспокоит, продолжайте… — на что Рута, никак на эту реплику не отреагировав, невозмутимо продолжает вываливать свою жизнь.