Вий | страница 23
Ветер пошел по церкви от слов, и послышался шум, как бы от множества летящих крыл. Он слышал, как бились крыльями в стекла церковных окон и в железные рамы; как царапали с визгом когтями по железу, и как несметная сила громила в двери и хотела вломиться. Сильно у него билось во все время сердце; зажмурив глаза, все читал он заклятья и молитвы. Наконец, вдруг что-то засвистало вдали; это был отдаленный крик петуха. Изнуренный философ остановился и отдохнул духом.
Вошедшие сменить его нашли его едва жива, он оперся спиною об стену и, выпуча глаза, глядел неподвижно на пришедших казаков. Его почти вывели и должны были поддерживать во всю дорогу. Пришедши на панский двор, он встряхнулся и велел себе подать кварту горелки. Выпивши ее, он пригладил на голове свои волосы и сказал: «Много на свете всякой дряни водится! а страхи такие случаются, ну…» При этом философ махнул рукою.
Собравшиеся вокруг него потупили голову, услышав такие слова. Даже небольшой мальчишка, которого вся дворня почитала в праве уполномочивать вместо себя, когда дело шло к тому, чтобы чистить конюшню, или таскать воду, даже этот бедный мальчишка тоже разинул рот.
В это время проходила мимо еще не совсем пожилая бабенка, в обтянутой плотно запаске, выказывавшей ее круглый и крепкий стан, помощница старой кухарки, кокетка страшная, которая всегда находила что-нибудь пришпилить к своему очипку: или кусок ленточки, или гвоздичку, или даже бумажку, если не было чего-нибудь другого.
— Здравствуй, Хома! — сказала она, увидев философа. — Ай, ай, ай! что это с тобою? — вскрикнула она, всплеснув руками.
— Как что, глупая баба?
— Ах, Боже мой! Да ты весь поседел!
— Эге, ге! Да она правду говорит! — произнес Спирид, всматриваясь в него пристально. — Ты точно поседел, как наш старый Явтух!
Философ, услышавши это, побежал опрометью в кухню, где он заметил прилепленный к стене, опачканный мухами, треугольный кусок зеркала, перед которым были натыканы незабудки, барвинки и даже гирлянда из нагидок, показывавшие назначение его для туалета щеголеватой кокетки. Он с ужасом увидел истину их слов: половина волос его точно побелела.
Повесил голову Хома Брут и предался размышлению. «Пойду к пану», — сказал он, наконец — «расскажу ему все и объясню, что больше не хочу читать. Пусть отправляет меня сей же час в Киев».
В таких мыслях направил он путь свой к крыльцу панского дома.
Сотник сидел почти неподвижен в своей светлице. Та же самая безнадежная печаль, какую он встретил прежде на его лице, сохранялась в нем и доныне. Только щеки его опали гораздо более прежнего. Заметно было, что он очень мало употреблял пищи, или, может быть, даже вовсе не касался ее. Необыкновенная бледность придавала ему какую-то каменную неподвижность.