Набоков, писатель, манифест | страница 34
Пушкина не выпускали из России, Набокову заказан был путь домой; не было большего европейца чем Пушкин, Россия осталась вечно воспоминаемым раем Набокову: это, пожалуй, единственное, где можно противопоставить Набокова и Пушкина. Родство их – не нонсенс, как то было с позиции Зинаиды Шаховской (этот сухарь Набоков смеет любить Пушкина!) и не неприятная загвоздка в стройной теории о сиринской душевной ущербности и оскар-уайлдовом изощренном одиночестве (ненавидел всех, Толстоевского и Фолкингуэя, и тут вдруг что за правоверность?). Набоковский Пушкин не тот, столетие которого праздновала эмиграция: он не демократ, не гуманист, даже не великий поэт, а прежде человек, гордо и особо стоящий посреди мироздания. Кажется, именно эта выправка личности была для Набокова первым и главным свойством поэта, и все прочее было следствием – не только маловажные обстоятельства, такие как воззрения, личная жизнь, общественная деятельность, – но и создание слога, ритма, резонирующего в такт бытию, – слога, в котором Набоков всю жизнь усматривал главное предназначение искусства и в постижении которого видел единственную цель чтения. Оттого, быть может, Набоков и отталкивался от своих соплеменников и современников, что чувствовал искажение в них этого завещанного русской литературе Пушкиным луча. “Постижение ямбического строя прозы”, которым занят Годунов – может быть, самое автобиографическое в Даре… Проза Набокова дышит так же, как пушкинская, – она воспитана на Пушкине, – точнее, сквозь нее на том же, что пушкинская. “Не дай нам Бог видеть русский бунт / Бессмысленный и беспощадный.” Так же дышит проза Набокова: “Качнуло; поезд перебрал рельсы, и все потемнело за окном” – вот точность языка Набокова