Портрет матери | страница 21



Утром я не смогла поднять с подушки тя­желую голову. Надо вставать, я знаю, моя со­седка стоит у кровати уже в платье и взма­хивает одеялом.

Но от ее одеяла поднимается ветер и ва­лит меня, глаза залепляет горячим, красным.

Потом слабо проступают голоса, какое-то движение. Меня поворачивают, трясут — все это далеко и, может, только кажется. Я лежу на большом поле. Живая, разогретая солн­цем трава сверху, сбоку, снизу, траву клонит к земле, она с шумом расступается и смы­кается. Идут волны, качают меня, я могу упасть с этой травы, с этой земли. Надо изо всех сил держаться, нельзя... А что нельзя? Слова не складываются, но запрет и без слов идет к пальцам, и они прижимаются к ладо­ни. Даже когда волны накрывают с головой, я не разжимаю руку. В ней моя самая доро­гая вещь, она одна осталась от дома, от ма­мы, от Минска.

Когда я открыла глаза, над головой обна­ружился совсем не тот потолок, на котором я давно изучила все трещины. Этот — низ­кий, свежепобеленный. Назад видно дальше, чем вперед. Голова моя неудобно запрокину­лась, подушки нет. А то, что я всегда под ней прятала? Мысли опомнились, вскочили и ис­пуганно побежали в одну сторону. Где? Где, где?..

Руки мои давно разжались. В них пустота.

Незнакомая комната, незнакомое окно. Большая, взрослая кровать у противополож­ной стены. Кто-то лежит там, отвернувшись. Скрипнули доски, свесилась простыня. Серое лицо, белый платочек — женщина смотрит на меня без всякого удивления:

—      Очнулась? В больнице, в больнице ты, где ж еще.

Она неправильно поняла сами собой хлы­нувшие из моих глаз слезы.

—      Чего теперь плакать-то? Не померла — значит, будешь поправляться.

Но не о слабости своей и покинутости в этом незнакомом доме были мои слезы. Исчезла бесследно моя испанка. Она была со мной под бомбами и на всех пересадках с их санпропускниками. Даже когда нам велели снять с себя и сдать все домашние вещи с ма­миными метками, а взамен выдали оди­наковые платья из синего сатина, испанка ос­талась со мной. Пока шло мытье с кероси­ном и щелоком, я ее спрятала во дворе под колючим кустом, а потом потихоньку перенес­ла, сложенную вчетверо, в спальню и засуну­ла глубоко под подушку.

Она была наполовину красной, наполовину синей, с двухцветной кисточкой на верхнем; уголке. От нее пахло довоенным праздником: Первомаем.

Теперь ее больше нет.

К вечеру в голове знакомо загудело, гла­зам стал нестерпим пустой потолок, веки на­лились тяжестью.