Путь Самки | страница 61
Юрий Игнатьевич внимательно меня выслушал, задал несколько уточняющих вопросов и отпустил меня с миром. Перед уходом я нашел в себе силы спросить Головачева, чем, собственно, вызваны его вопросы и его интерес к моему посещению хранилища. Тот широко развел руки и почему-то по-испански сказал, что это пока secreto[11], заодно напомнив мне, что наша с ним встреча была конфиденциальной и что никому о ее содержании рассказывать не следует. Мы распрощались, и я, не возвращаясь в сектор, покинул институт. Было жарко. Небо оставалось голубым и безоблачным, но в нем, все приближаясь и приближаясь, гремел гром. Я секунду помешкал, потом махнул рукой и направился домой прямо по набережной.
Если вам интересны последующие события, не затруднитесь прочесть следующую главу.
Декабрь 1987 года. Ускорение, «Прожектор перестройки», песни Высоцкого по телевизору, «Покаяние» и «Дети Арбата»… Я страдаю от духовного кризиса, я стою на мировоззренческом перепутье, томление духа… Я то читаю буддийские тексты, то бросаюсь на даосизм, то вдруг кидаюсь к средневековому и ренессансному оккультизму – читаю «Об оккультной философии» Агриппы и «Аврору» Якоба Бёме. Но… мне ночь не шлет надежды на спасенье, ничто меня не удовлетворяет. Но вместе с тем что-то бродит внутри, бродит, стремится прорваться и оформиться. Хотя пока это брожение скорее мучит, нежели вдохновляет. Симптомы духовной беременности – вплоть до тошноты, почти физической.
Воскресенье, 20 декабря. Весь день болит голова, просто разламывается. И виски и затылок скованы ноющей тупой болью. Грешу на давление, пригоршнями пью дибазол и папаверин – не помогает. Вечером наконец решаю измерить температуру: 38,8 – грипп. Начинается томительная неделя страданий: высокая температура, сердечная слабость и телесная слабость как таковая. Перечитываю «Мастера и Маргариту» – роман производит на меня совершенно неожиданное, очень мощное впечатление, отягощенное, впрочем, болезненной интоксикацией психики. Никогда – ни раньше, ни позднее – я не получал такого сильного впечатления от булгаковского шедевра. «Рукописи не горят», «Как вы угадали!» – за всем этим чуялось что-то необычно глубокое, почти мистическое, какая-то метафизическая тайна, тайна онтологии творчества, тайна магии слова. Иногда я плакал как ребенок: мне было жалко Понтия Пилата! Болезнь, одним словом.
Еще не совсем выздоровев, я отправляюсь на новогодний вечер на работу, где с успехом выступаю в роли Деда Мороза и одариваю детей подарками, а оттуда еду на квартиру Елены Бригадировой (ныне обретающейся в Австралии). С Еленой мы вместе учились в университете. Она отличалась артистизмом, богемностью, считала себя поэтом (не поэтессой!), а также одно время играла в любительской театральной студии. У нее что-то вроде научно-артистического междусобойчика, очень приятная непринужденная атмосфера, а для меня после болезни и прочитанного во флере болезни Булгакова все еще к тому же предстает в несколько мистическом свете. Даже красное вино на столе вызывает ассоциации с красным вином, которое в романе Булгакова пьет перед балом Воланд. (Кажется, его разливала Гелла – не Елена ли?) Между тем Елена читает вслух свою (нигде и никогда ни до, ни после не публиковавшуюся) пьесу «Метастазио и Форнарина». В пьесе (мне трудно сейчас объективно оценить ее качество) было все – кровосмесительное влечение брата к родной сестре, буйство страстей, сила судьбы, трагическая развязка. И опять-таки ощущение чего-то таинственного и удивительного посетило меня. Может быть, пьеса-то была дрянь дрянью, но я до сих пор вспоминаю о ней как о некоем волшебном подарке на Новый год, хотя содержания уже толком и не помню.