Я здесь | страница 93



– Бовова! Дзима, Ошя...

И, переспрашивая:

– Пожавуста?

Муж Юра тут же посылается за портвейном: поэты ведь ходят в гости с пустыми руками, зато читают стихи.

Но сейчас мы слушаем: великолепный голос, великолепные стихи, великолепный тон. Это Галчинский читает поэму “Зачарованная дорожка” – элегантно, магически и артикулированно. Вот как надо читать! Нет, вот как надо писать! Это же – колдовство:


Зачарована дорожка,
Зачарованы дрожкарж,
Зачарованы кон.

Так, кажется, звучало с польской пластинки... Как это перевести? Именно близость языков становится главным препятствием. “Зачарованная”? – не то ударение. “Заколдованная”? Тоже. “Заговоренные дрожки”, – так перевел Иосиф. Ближе... Но с авторской интонацией все же некоторый несовпадеж.

Теперь читаем мы, подражая невольно звучанию мастера. Юра опять отправляется за портвейном.

– Дзима, еще! Ошя...

Когда мы вываливаемся в парк, разбитый на площади перед Кировско-Троицким мостом, стоит “зачарованная” белая ночь с розово-серебряными разводами по воздуху, пахнет персидской сиренью, из-за кустов которой блестит неподвижно Нева и чеканится скраденная расстоянием решетка Летнего сада. Гвязд нет, но небо пенкне. Поэты перекрещивают руки и садят Болову на образовавшееся из их запястий сиденье. Счастливая вакханка запрокидывает голову и машет белыми ногами, сбрасывая легкие туфли. Поэты подносят ее к центральной клумбе, засаженной каннами, и она босиком хрустит по сочным стеблям. Всеобщая эйфория!

В этот момент из кустов появляется страж:

– Безобразничаете? Ваши документы!

Что делать? Бежать? Нет! Защищаться? Как?! Бродский невозмутимо протягивает стражу... читательский билет в Публичку, причем на чужое имя. И это – о удивление! – срабатывает:

– Что ж вы? Казалось бы, работники культуры, а сами...

В еще пущей эйфории мы пересекаем Неву, вторгаемся, перебравшись по угловой решетке, в запертый Летний сад, там получаем по восторженному поцелую от нашей подвыпившей Евы и решаем, кому ее провожать. Она вовсе не протестует, а с интересом смотрит на наши торги. Длинная спичка достается мне, и с Иосифом мы прощаемся. Его молчаливый взгляд говорит: “Счастливец!” Я провожаю до Невского усталую Болову, читаю на ее изможденном личике крупными буквами: “Полезет ли целоваться?” – не лезу и возвращаюсь к моей Натахе домой на Тверскую.

Увлекшись Зошкой (бедный инженер Юра!), Иосиф перевел на русский все, что звучало по-польски на пластинке Галчинского, и много более того, разгрохал и длинную поэму “Зофья”, в которой, если исходить из прежней критической оценки Славинского, “ложного пафоса” поубавилось, но “воды” все еще было много. Он стремительно рос, на глазах превращаясь в большого Бродского. Пропадал, появлялся с новыми стихами, звук которых все же казался мне литературным, но уже по-другому: он не был отработанным материалом чьих-то писаний, а сам становился письменностью высокой пробы.