Лесная топь | страница 39



Антонине незаметное лицо его казалось знакомым: часто видела где-то. Так вспоминается черная глубина при виде колодца.

Слепая Агафья сползла к нему с печки, и они сидели на лавке рядом, двое слепых.

- Тебя как зовут-то? - спрашивала суетно Агафья.

- Стратоном зовут, Стратоном, родимая, а поводарь у меня Гаврик; какой он из себя, не знаю, николи не видал, знаю, что махонький.

Гаврик таращил на всех васильковые глаза и хлюпал носом.

На оборванных, латаных полушубках их вошла в дом та ледяная зима, которая была за окнами, вошла и заглянула в теплые углы.

- Оба мы с ним безродные, - говорил старик. - Он сиротка, а у меня жена померла... Моложе меня была и справная всем, зрячая, здоровая, а смерть взяла, не спросилась, какая, - съела... Она простая, возьмет, не скажет, как вор хороший... И не найдешь.

- Все умрем, - вздыхала Александра.

- Все-то все, все - истинно, да кому охота?.. Никому не хочется...

- А вот тут у нас человек жил... Сам повесился... - вставила Антонина.

Слова вышли тяжелыми, грубыми... ударились об елей прежних слов и расплескались.

Повернулось лицо слепого.

- Сам себя никто не вешает: люди вешают, - строго объяснил он. - Идут за ним неотступно и вешают, а когда топят али спичками травят. Нечистый их водит, а они идут невидимые и в уши жужжат, покеда своего не добьются... вот что...

Антонине почудилось вдруг, как она давно ночью невидимо пришла к Зайцеву в сторожку и задушила, она и нечистый.

Глаза слепого, хотя и белые, казалось, видели что-то большее, чем ее глаза.

Тиша, лежавший в углу, поднялся и, мыча, тихо, как теленок, бодал слепого головою.

- Это кто? - отодвигаясь, спросил старик.

- Это Тиша... глупенькой... Наказание наше. Немой, глухой, - скорбно махнула рукой Александра.

Тиша уселся на полу под его ногами, и, гладя его по голове, слепой говорил:

- Благодать это у вас в доме, а не наказание, - осенение божие... Человеческий разум бог отымает - свой дает, - верно, родимые. На него не смотри, что сидит да молчит, - он смыслит... Мы вот по краюшку ходим, а он в самой глуби сидит, все видит. Заговорит со временем, когда надо, теперь не надо, он и молчит - сидит, как голубь божий, про себя думает. Бог - он гордых-то не любит. Кто смирнее, тот у него и в чести... Своим умом не прожить, ум-то, он тоже куцый, как заячий хвост: вокруг себя не обовьешь. Что к чему сподобляется, это тоже понять надо, божьих колоколов послушать. Не те птицы вещие, что целый день треском трещат, - об себе заявляют, - вот, мол, мы какие звонкие, а те, что по дуплам хоронятся, те и вещие: ночь видят. И не те травы драгоценные, что на виду растут: разрыв-трава - она, матушка, в теми, в буераках скрывается, а дела большие делает, стены ломает, вон что... - Слепой помолчал, пожевал губами. - Был, сказывали мне, в Москве юродивый, Миколушка, босый цельные зимы отхаживал, чудеса творил... Он там про себя бормочет та-ла-ла-ла всякое, а какие люди находились такие допытные, понимали, что это неспроста он, а предсказание, что со временем будет. Другим - темно, а ему-то, угоднику, видно... Раз ночью в набат зазвонил. Выбежал народ, - ни тебе искорки нигде нет, - обругали. А на другую ночь, глядь, пожар - этот самый квартал и сгорел, - вон что! Ну, конешно, - зимой было дело, - утром как-то и нашли его, бедненького, мертвым. Одежонка на ём дыра на дыре - ничего мудреного: замерз за ночь.