Прометей, том 10 | страница 36
(II, 348).
Мы точно слышим прерывающееся дыхание поэта при воспоминании о любимой, при сопутствующем ему сомнении в ней…
Разъедающее душу неверие не даёт досказать подступившую догадку. Слова иссякают. Паузы — небывалые в поэзии — нарастают.
Мысль о Раевском не оставляет Пушкина. И не напрасно. Он услышит ещё о нём в 1828 году, вспомнит его и перед последней дуэлью.
Но идёт ещё 1824 год.
Пушкин должен уничтожить письмо Воронцовой — «она велела»… Вероятно, то, где она говорит ему об его будущем отцовстве.
В конце декабря или в начале января 1825 года появляется
(II, 373).
Отметим и один оброненный поэтом набросок об отсылаемом письме.
(II, 473)[143].
Образ этот не получил развития.
А затем у нас на глазах происходит один неожиданный, казалось бы, непонятный творческий ход Пушкина.
В начале октября закончил он поэму «Цыганы», закончил совершенно, переписал, написал эпилог. Было это 10 октября. И вот спустя, три месяца, в январе 1825 года, поэт возвращается к законченной вещи. Он пишет так называемый монолог Алеко над колыбелью новорождённого сына.
Текст этот построен на контрасте отношения к младенцу, рождённому в цыганском шатре, и другому, рождённому в «блистающих палатах». Этот последний мотив еле слышится, он звучит как обертон, но он-то и важен поэту.
Монолог написан в духе всей поэмы, выражающей глубокое разочарование в просвещении, к которому пришёл Пушкин во время тяжёлого мировоззренческого кризиса в 1823—1824 годах.