Ночное дежурство доктора Кузнецова | страница 2
Помню один случай, ставший прямо-таки легендой и передававшийся из уст в уста по всей огромной больнице. Я потом часто рассказывал об этом своим студентам. Розенталя пригласили посмотреть только что доставленного в больницу очень преклонных годов дедушку из старых большевиков, подозревали у дедушки воспаление лёгких. В приёмном отделении рентгеновский снимок сделать не смогли, кажется, чинили аппарат. Вольский на всё отделение орал, что это банальная пневмония и нечего тут приглашать… всяких. Розенталь спустился в приёмное, в присутствии заведующего, ещё двух врачей и меня, ординатора, разложил старичка на кушетке и минут пятнадцать выстукивал его грудную клетку. Пальчиками. Потом взял обыкновенную шариковую ручку и по только ему известным точкам нарисовал на изрезанной голубыми сосудами стариковской груди замкнутую кривую, очертив площадь в две пятикопеечные монеты. «Это абсцесс легкого», — спокойно сказал профессор, — «небольшой такой абсцесс… банальный, надо поднимать пациентика в хирургию, нечего пациентику делать в терапии». Кстати, многие знали, что если профессор называет больного «пациентиком», это означает, что он находится в хорошем расположении духа, или что ему просто весело. Вольский же три дня ходил мрачнее тучи, цепляя по пустякам шмыгающих мимо врачей, потому что диагноз Розенталя через несколько часов подтвердился рентгеновским снимком, причём очертания абсцесса на снимке почти полностью совпали с рисунком профессора на хилой груди пациентика.
Я, ординатор второго года, вполне разделял всеобщие восторги, это было фантастично уже тогда, а теперь просто невероятно, такому не учат по причине отсутствия учителей. Однако вслух своего восхищения не высказывал, неизбежно настучали бы. А я всеми правдами и неправдами желал остаться работать в отделении. Думаю, будет уместно объяснить, почему.
Работа в Центральной Клинической Больнице приближала к ареопагу, возносила сознание собственной значительности до высот заоблачных, даже если отбросить более чем приличную зарплату и множество мелких приятностей. Надо сказать, что теперешним молодым, да и не очень молодым людям понять это трудно, почти невозможно, всё поменялось слишком быстро. Кремлевская медицина с любыми западными лекарствами, чёрные Волги, паёк с дефицитными вкусностями из Дома на набережной, приятель в капстране, билеты в Большой Театр — всё это казалось огромной массе советских людей совершенно ирреальным. Одинаково недостижимы были поездка в Париж, настоящий «Паркер», швейцарские часы, репродукции картин Дали, французский сыр с плесенью, книга Гумилева на полке, японский телевизор, полёт на Луну — без разницы. Перечисленные предметы и события стояли в одном ряду, а весь бесконечный ряд располагался вне сознания простого советского человека. Я хочу, чтобы читатель поверил мне в том, что прикосновение, только лишь прикосновение к упомянутому ареопагу много тогда значило для личности, особенно невызревшей и склонной к соблазнам. Когда я смотрел в окно ординаторской и видел снег бесконечного больничного парка, он казался мне чище, чем везде, деревья — ухоженнее, а небо — голубее. Я страстно желал быть хотя бы молекулой особого мира, круга избранных, где чайки были не белыми, а чёрными и не парили в небе, а бесшумно скользили по малонаселённым островкам, с которых возможно наблюдать материковую жизнь несколько свысока. Тогда, по молодости, я думал так.