Аутентичность | страница 17



«Здесь», за столом.

Он снова отдернул занавески: от кого закрываться, если все равно выключен свет? (А в самом деле, кто тут будет заглядывать в окна? — Стив решил, что выключил свет для остроты ощущений и только.)

«Всё, даже ветхие скворешни…»

Вот отчего было не по себе — от этого «всё». Потому что ахматовское «всё» теперь принадлежало персонально ему. Он «здесь» — и вот оно «всё». «Всё», ее «пережившее», сейчас его достояние.

И все же в этом «всё» не всё было ахматовским. Он «здесь», но «ветхих скворешен» уже нет, он их сам не застал — «пережил», но как бы заочно. Значит все-таки «всё», но не «всё».

В эти секунды он сам себе показался воришкой, вслепую обобравшим человека и теперь в уединении выясняющим, чего стал владельцем. Этот нехороший образ он тут же в себе убил. Он хотел уйти от метафоры обладания.

Нет «ветхих скворешен», зато есть, скажем, не предусмотренный тогда рукомойник теперешнего жильца или его же топор на веранде. А вот сам Стив, он тоже есть, и чем он хуже рукомойника, или шкафа, или уже пропавших «скворешен»? Чем он хуже сосен, уже выросших после нее? Он сидит в темноте перед окном — вместо нее, присутствует «здесь» — вместо нее, он чувствует почти физически себя причастным к тому, что она назвала словом «всё». Да, перед этим окном — разве он сам не принадлежит обновленному «всё»? Он позже родился, он молодой, он не совпал с нею по времени, по полноте восприятия мира, но, если он «здесь», он тоже часть этого обновленного «всё». «Всё» обновляется. Может быть, он конкретно обновил собой «ветхие скворешни» — он «здесь» вместо них, он их заменил. Он — заменитель. Значит «меня переживет» относится к нему тоже — он тоже «переживет». Он и «пережил», но — заочно, заочно!..

Стив чувствовал, что с ним что-то происходит, но он боялся отвлечься от мысли: она ему казалось туманной и ясной одновременно. Еще немного, и он охватит разумом «всё».

«Всё» — это то, что отчуждается от человека после его прекращения.

Смерть — это активная экспроприация мира. Это когда у тебя теперь нет ничего. «Всё» — не твое. «Всё» — теперь не твое достояние. Кстати, вот почему «Пушкин — наше всё»: потому что он умер.

Вспомнил о Бродском. Невероятно: он, двадцатитрехлетний, тоже сидел в этой комнате, перед этим окном. Здесь он, наверное, и ошеломил Ахматову «Большой элегией Джону Донну». А ведь там тоже про «всё». То есть про смерть. «Уснуло всё» — и это рефреном.

У Ахматовой — «ветхие скворешни», приморский ветер и месяц на небе, а у Бродского — необъятный перечень вещей, явлений, сил… «Здесь всё меня переживет, — вновь и вновь повторялось в мозгу Стива. — Всё, даже ветхие скворешни, / И этот воздух, воздух вешний, / Морской свершивший перелет…» Но тут же что-то цеплялось в голове за одно из нескольких «уснуло всё» и вспоминалось наугад: «Уснуло всё. Бутыль, стакан, тазы…» — «Уснуло всё. Окно. И снег в окне…» — «Уснуло всё. Спят реки, горы, лес…» Стив понимал, что «Большая элегия» — это ответ Анне Ахматовой и что этого не знают литературоведы. Ему казалось, что он близок к разгадке какой-то тайны, которую можно лишь здесь разгадать, в этой комнате, перед этим окном, но что-то происходило со Стивом, и он испугался, что все забудет. Страшно заболела голова. Он ощутил себя частицей мировой несправедливости. Он — английская булавка, завалявшаяся в пыли. Он частица мира, утраченного другими. Отобранного у других.