Виктория | страница 3
Элиягу опускался все ниже. Азури с Йегудой еще по-божески с ним поступили, когда узнали, что он, сговорившись со сторожем их торгового дома, собрался украсть несколько рулонов дорогого шелка. И снова он беспрекословно подчинился их приговору и, освободив ту жалкую каморку, спустился с семьей в подвал. Дети его голодали вместе с населявшими подвал крысами, зябли в промозглые зимние дни, а летом, выскакивая из духоты подвала на пылающее солнце, с непривычки моргали глазами.
И вот однажды из затхлой мглы этого подвала вынырнул Рафаэль, да в таком странном одеянии, что сразил и женщин и детей. Голова не покрыта, и волосы с металлическим блеском и разделены на прямой пробор, как у немцев-советников в османском правлении. И белый костюм какой-то диковинный. Под безрукавкой из верблюжьей шерсти и полосатым халатом — короткий пиджак и брюки в облипочку на изящной фигуре — все белоснежное, как саван, который приготовила для себя бабушка Михаль. Карманы костюма — всем напоказ, доступные для любой воровской руки, что отнюдь не в правилах богобоязненных евреев, прячущих карманы в складках кафтана. При других обстоятельствах молодухи Двора со смеху бы попадали при виде блестящей трости в его руке, а тут они лишь таращились изумленно, некоторые, сами того не замечая, поглаживали себе живот, хотя он еще и мужчиной-то по-настоящему не был. Он велел подать себе еду в аксадре[5], выходящей на внутренний дворик, и, хотя это был не канун Песаха, а обычный летний день, приказал, чтобы стол помыли и вытерли до блеска и чтобы посуда тоже сияла. И, заметив какое-то пятнышко на поданной матерью тарелке, встал из-за стола и выплеснул еду в мусор. Это при том, что дядя его Йегуда заплесневелые хлебные крошки из уличной пыли поднимал и, поцеловав, запихивал в щели на стенах домов, чтобы их ногами не попирали. И потому все стояли, таращась на Рафаэля, который вышвырнул в мусор святую пищу, — ждали, что сейчас его молнией сразит. А когда его брат Ашер посмел запротестовать, а сестра развопилась, он выгнал обоих на середину Двора и выставил, босых, на убийственном солнцепеке и глаз с них не спускал, пока они не замолчали.