На Днепре | страница 21
Пенек на окраине городка.
У зеленого лужка две крестьянские девчонки пасут гусей. На лужок выходят окна хибарки сапожника Рахмиела, самой убогой и крохотной во всем городке.
Недалеко от домика кто-то усердно кладет земные поклоны, — это тряпичник Гершон, старик лет под девяносто, собирает тряпки, рваную бумагу, куски стекла, проволоки и бросает их полупарализованной рукой в вонючую плетенку.
Пенек сразу решает, что к старику подойти стоит. Гершон для Пенека — прелюбопытнейшее зрелище. Никто так не сощурит сонных глаз, никто не жует так удивительно губами, как этот впавший в детство старик. Его дряхлые, обвислые губы беспрерывно шлепают, то ли от привычки часто молиться, то ли от бессмысленных разговоров с самим собой. В старческих внутренностях что-то неустанно всхлипывает, словно в его тощий живот забралась и стонет там заболевшая индюшка. Это стонет бремя прожитых лет — девяносто лет жалобно плачутся всему миру:
— Хлюп, хлюп… хлюп, хлюп!
У Пенека немало прегрешений. Теперь к их длинному списку прибавилось еще одно. Из своей хибарки, что у околицы, сапожник Рахмиел увидел, как Пенек помогал старому тряпичнику подбирать рваную бумагу, куски стекла, железа и класть их в короб.
Рахмиел: шарообразное лицо — месяц в полнолуние с выросшей на нем бородой.
Работает Рахмиел не спеша: «Поспешишь — людей насмешишь». Зато уж сдаст работу, так любо посмотреть: сапоги на славу, со «скрипом», на ранту, с подметками, столь же основательными, как сам мастер. Работников Рахмиел никогда не держит, ибо, во-первых, столь жаден до работы, что жалеет уступить ее другому, а во-вторых: «Положись-ка на них попробуй, — растягивает он слова так же не спеша, как работает, — у них ведь тяп-ляп и — готово!»
В этих словах нет ничего смешного, но стоит их сказать Рахмиелу, и все покатываются от хохота. У Рахмиела прочно установившаяся слава философа-балагура, — любое его слово вызывает смех. Даже отец Пенека, уж на что серьезный человек, и то порой не без интереса слушает Рахмиела, удивляется:
— Совсем простой ведь, а умница-то какой!
На Рахмиеле — фартук. Сидит он у низенького сапожного верстака. Высоко поднятый лоб улыбается; луна с бородкой, а у луны — ухмыляющийся желтый лоб.
Большие, озорные глаза Рахмиела полны беспричинного восторга. Они всегда опущены, всегда устремлены на сапожную работу, что у него на коленях. Когда появляется посторонний, глаза неторопливо подымаются. Веки блестят, словно покрыты лаком, и медленно решают: подыматься нам? А может, и подыматься не стоит?