Метод Тране | страница 17
Он аккуратно поместил чубук трубки в ладонь так, что мундштук торчал из нее, как носик чайника. Я забыл, что он всегда делал так, когда злился или бывал раздражен. Он следил за происходившим в соседском саду. Он был любопытен и не пытался этого скрыть: Архитектура — это та же политика, сказал он и взглянул на трубку: Мы приняли дурацкие решения и собираемся продолжать в таком же духе. Повсюду подавленность. Плевать на все, лишь бы оправдать затраты. Анатомию скуки можно изучать в современных архитектурных бюро, сказал он. Он говорил почти как раньше. Ее легче всего рассмотреть именно там. Когда он просыпался по ночам, он размышлял о том, почему ему приходилось работать над тем, от чего он пытался уклониться. Работать над тем, что не любишь больше всего, как-то глупо. И он напомнил, что для того, чтобы избежать современной скуки, он поехал учиться в Восточную Германию. Изучать семантику предмета, сообщил он. Маленькая причуда, новая попытка убежать, вскричал он внезапно. Озарение. В академии напыщенной архитектуры. Инкубатор для всех, кто понял, что современная скука — это необходимое условие для контроля над обществом. Что может быть лучше архитектуры для этой цели? Мы были скучнейшими из скучных. Хуже бюрократов. Мы получили аттестаты, что позволило нам доказать, что наши власть предержащие морили людей скукой. Неплохое бегство, признался он: Я абсолютно ничего не достиг, но хорошо ел, долго спал по утрам и выучил язык, который теперь уже забыл. Я перевел сборник новелл, сказал он. Целую книгу, настоящий шедевр, и вот во время работы над переводом я не скучал. Я сидел в гостиничном номере, ко мне приходила девушка, о которой я не хочу рассказывать. Я пил красный китайский чай, ел ржаной хлеб и свеклу и звонил домой только по необходимости. Отец был недоволен. Он купил еще один кларнет и был все время недоволен. Таким он был всегда. Только в этом он всегда проявлял принципиальность, но мама слышала по моему голосу, что у меня все хорошо. Внезапно она начинала говорить о тканях, о расцветках и тканях, о Жоан Миро, кричал он. Она никогда не работала с тканями, но говорила о расцветках, о натуральных земляных цветах, коричневых и серых, и о том, как она смешивает краски в чане на заднем дворе. Сначала я не понял, что она расслабилась. Впервые за многие годы ей не надо было беспокоиться обо мне. Я, наконец, находился в другой стране, где со мной нельзя было общаться каждый день. Впервые за многие годы я перестал быть ее тяжелой работой. Я понял, что был для нее проблемой, идиотом, который убегал, исчезал, а она сидела у окна и ждала меня. Я понял, что она не спала ночами, когда я сбегал, что она вставала в три часа, делала себе чай и слушала новости по Би-Би-Си. Я сидел в номере старой гостиницы в Восточной Германии, думал о своей матери, которая ни с того ни с сего занялась окраской тканей в чане на заднем дворе, о том, что я перевожу книгу и слушаю радио. Он набил трубку: Она полностью расслабилась. Она могла плюнуть на меня. Просыпаясь посреди ночи, она могла думать о тканях и красках, а не обо мне. Наконец-то я был в безопасности в Восточной Германии, в академии, в надежном месте. Ей казалось, что революция наконец-то ограничила мою свободу. Она первой поняла это, улыбнулся он. Вообще-то она хотела бы, чтобы я жил в высотном доме на окраине города. Сын, к которому она могла бы ходить в гости по воскресеньям, когда самой не хотелось готовить обед. Но я находился в Восточной Германии, и она могла не думать обо мне. Она понимала, что у меня все хорошо, просто замечательно, говорила она соседям и внезапно сообщала, что она кое-что знала об окраске тканей: Ты знал это? сказал он.