Малый круг | страница 115
Однако случилось обратное: Фома пресытился отрицанием, неведомое поприще воззвало к нему.
II
В солнечные дни изъяны мира заметней. Утром Фому неприятно удивила снующая в лучах пыль. Он встал на стул, чтобы протереть голову Аристотелю, но замер, пораженный обшарпанностью шкафов. По дороге в школу залитый солнцем город явил Фоме каменную ветхость: обгрызенные бока домов, щербатые плиты набережной. В косых волнах канала Фоме чудился блеск пенсне человека, чьим именем в городе был наречен другой канал, чей образ странно волновал Фому последнее время. Его
гениальные шутки были сродни сегодняшнему свету — божественному и одновременно открывающему повсеместные изъяны, вопрошающему, а не есть ли вся наша жизнь сплошной изъян? И тем не менее этот человек пожертвовал свою блестящую волшебную жизнь Отечеству — тому самому, вызывающему у него столько отчаянья, горькой иронии. Что было ему до диких восточных рубежей этого Отечества? Он ли пересилил Отечество? Отечество ли сломило его? Но в будущее они шагнули неразделенными. Бичевал Отечество за недостатки, но не задумываясь отдал за него жизнь. Хоть и смеялся.
В принципе Фома соглашался с Липчуком, смех, как и отрицание — есть способ сохранить достоинство. Но смеяться надо всем на свете, равно как все на свете отрицать — скучно. Достоинство тут ни при чем. Одно дело смеяться над тем, что до боли, навзрыд твое, хоть и давит, мучает тебя. Другое — над тем, что равнодушно презираешь, от чего отдалился, как космическая ракета. Первый смех приближает к людям, к общей жизни, второй — иссушает душу, превращает ее в погремушечную горошину. Фома подумал, что до недавнего времени смеялся вместе со всеми вторым смехом.
Фома сам толком не знал, чего хотел, зато знал совершенно точно, чего не хотел — идти сегодня вечером на танцы. Нежелание было смутно связано с недавними мыслями об отрицании и поприще. Но не идти на танцы Фома не мог, так как от него зависело, попадут ли туда Липчук, Солома и Антонова. Танцы были в Горном институте. Там учился сосед Фомы, живший этажом выше. Сегодня вечером он дежурил с красной повязкой в отряде, обороняющем институт от желающих попасть, и должен был провести честную компанию в спортивно-танцевальный зал. Так они договорились.
Все это была ничтожная, смехотворная суета, которая тем не менее всерьез отравляла существование. Фома жалел, что некстати вспомнил про соседа-студента. Как же, хотел доказать Антоновой, что все может, что нет для него в этом мире невозможного. Танцы? Где? В Горном? Пожалуйста! Тем нелепее это было, что почти все было для Фомы невозможным. Сейчас он думал, что будет, если сосед не сможет их провести, допустим, не встретит в условленном месте или возьмет да не заметит Фому в рычащей многоголовой толпе? «Почему, — негодовал Фома, — я — единственный, кто не хочет идти на проклятые танцы, должен думать о них с самого утра?» То был крест, который, как подозревал Фома, ему нести всю жизнь. Он завидовал Липчуку, который никогда никому не делал одолжений, не оказывал услуг, зато всегда сам их принимал, так ловко поворачивал дело, что другие были просто счастливы ему угодить. Фома же постоянно влипал в ненужные истории, из которых выходил дураком или виноватым. Хотя первоначально искренне хотел помочь другим. Каждый раз, когда он сетовал Липчуку на эту очевиднейшую несправедливость, тот равнодушно пожимал плечами: «Каждый сам кузнец своего счастья». Ответ приводил Фому в бешенство.